Он шел без дороги, все дальше и дальше, думая: «Так и до австрийцев дойти можно».
Неожиданно возле одиноко стоявшего домика Сергей увидел писаря Матроскина. Оказалось, что он случайно напоролся на штаб своего полка. Но он но обрадовался, когда увидел Матроскина.
— Вы живой? — спокойно спросил Матроскин, — Я думал — убитый.
— Я на излечении был.
— Правильно. Я помню фамилию в списке, да забыл, в каком. — Он осмотрел Сергея и грустно проговорил: — Тут к Дудлеру не пойдешь. Помните, как? Штаб Севастопольского полка в местечке всю зиму, а нас как поставили в поле, так и стоим. За полгода ни разу во Львове не был. А на хуторах этих не только баб — собак нету.
— Да, плохо, — ответил Сергей.
— Конечно, плохо, и войны никакой.
— Ну? Я думал, каждый день бои.
— Какой там бои! — сказал писарь. — Закопались и сидим — они у себя в городе, а мы у себя в земле.
Рота Сергея в ночь ушла на линию в окопы, заступила на место второй роты. Идти от штаба полка было недалеко. Сергей присоединился к солдатам, понесшим обед. Шли четверо: двое несли мешки с хлебом и порциями вареного мяса, двое волокли ведра с кашей.
— Кормят очень хорошо, — говорили Сергею солдаты, — ты не сомневайся. Мясо, каша, щи — таких попы не едят. Командир Исаев — хозяин большой, лучше всех начальников. Все имеем: и свинину, и солонину, и крупу всякую. В других полках на сухарях сидят, а у. нас мясо через день...
Шли вытоптанной широкой дорожкой под холмом.
— Где же Перемышль? — спросил Сергей.
— Не видать отсюда, горки те заслоняют, а вон с той дальней горки в ясный день видно церкви ихние, а колокол отовсюду слыхать.
Они пошли ходом сообщения.
Солдаты говорили громко, чувствовалось, что близость неприятеля их не беспокоит.
Окоп был по колено, потом углубился по пояс, по грудь. Вскоре с головой ушел Сергей в глубокую борозду, снова вернулся в окопную землю, широко раскинувшуюся на сотни верст. И сразу возник знакомый полусвет, и знакомый сырой запах, и шершавое прикосновение мерзлой, комковатой земли, о которую терлась шинель.
И тысячи забытых мелочей сразу выплыли на поверхность сознания, — он возвращался в окопы, к самой суровой жизни, которую человек уготовил себе. Словно колокол, в его сознании забила сильная мысль: бежать, бежать, дезертировать.
Наверху над ним был свет, а он с каждым шагом уходил все глубже в землю. Все ближе, чувствовал он, было до встречи с постылыми ему людьми; одна мысль о них вызывала тоску. Вот еще поворот.
Вдали раздался глухой голос:
— Эй, ребята, обед идет!
Никого еще не было видно, но в окопах заслышали стук ведер об узкий ход сообщения. Так много раз Сергей и раньше слышал приближение обеда. Наконец вдали мелькнула чья-то шинель. «Ну, вот и жизни конец!» — подумал он.
У входа толпилось множество солдат, собравшихся в ожидании раздачи порций. Ефрейтор принимал мешки. Солдаты, принесшие обед, сдвинув папахи, утирали лбы и, усмехаясь, слушали обычное балагурство.
— Долго шли... мясо, верно, жрали... пощупать их надо, брюхи понабивали говядиной...
Задние, которые не могли заглянуть в ведра, любопытствовали:
— Какая каша? Пшенная, верно?
Сергей неловко выбрался из хода сообщения, угрюмо, с заранее созревшим недовольством оглядел солдат. Неожиданно сердце его забилось, и он, сам не зная отчего, обрадовался, увидя знакомые лица.
И тем лучше была, эта радость, что он не предполагал ее вовсе. Хорошо, если в сумерках осеннего вечера, когда ждешь лишь ветреной и темной ночи, неожиданно прорывается желтый, спокойный свет заката. Пусть на несколько мгновений, пусть тут же ветер и дождь ударят в лицо, но этот свет уже поднял в душе человека новые чувства, и они не улягутся, будут враждовать о унынием ночи.
Его узнали сразу несколько человек.
Все они похудели, постарели; казалось, у всех у них лица стали скуластей. После белолицых, упитанных мирных людей особенно была заметна худоба солдат, смуглость их кожи, пристальный взгляд запавших глаз. Полная одинаковость одежды подчеркивала для Сергея общность их судьбы — общность, которую он сейчас лишь почувствовал.
Вскоре он сидел на земле и, оглядывая лица обедавших вместе с ним, удивленно говорил:
— Что ж, выходит, в нашем отделении никого не убило?
— Одного Шевчука, а в роте человек двадцать пять,— отвечал Маркович. — Помнишь, какой страх был, когда сюда гнали, а за всю зиму раз пять только и завязывалось. Да и то наш полк всегда в стороне: то в тыл был отведен, то не на нашем направлении. А ты там как, с девочками погулял сладко?
Сергей мычал, тщательно пережевывая вареное мясо, испытывая страшно знакомое ощущение от попадавшихся время от времени волоконец мешковой ткани; и порции, с великой справедливостью разделенные, насаженные на аккуратно оструганную палочку — «шпичку»,— были так же знакомы и привычны, как настороженное «электротехническое» лицо Пахаря, добродушная физиономия Вовка, с виду зверское, каторжное, с вырванными оспой ноздрями лицо справедливого ефрейтора Улыбейко. И солдатский запах, лишь на миг поразивший его, сразу стал незаметен, он тотчас, казалось, пропитался им.
— А окопы наши какие, — говорил Порукин, — вроде немецкого: вишь, дощечки, канавы против воды, ступеньки, земляночки для нижних чинов — квартеры! Всю зиму просидели, никто не померз,— и, не делая паузы, деловито спросил: — Как про мир, что слышно?
— Зачем мир, когда в окопах хорошо и все целы? — насмешливо сказал Сергей.
— Скучно, так скучно, душа сохнет,— ответил Порукин. — Уже все здесь переделали: и по плотницкой, и глыбили окопы, и с Пахарем зажигалки из дистанционных трубок в формы отливали, как на ихнем заводе, а все делов никаких. И рад, что сражениев нет, а еще хуже — тоска. Одно слово — война.
— Да надоел ты! — сказал Пахарь и спросил: — Ты в Юзове, верно, был?
— Был, конечно, я ведь прямо оттуда.
— Что ты! — словно испугавшись, сказал Пахарь и с беззлобной укоризной добавил: — Эх, к моим-то не зашел, мастеровой бы догадался — приветствие или посылку даже привез.
— Прости, брат; верно, не догадался, — сказал Сергей.
И ему стало непонятно, почему даже мысль о солдатах была недавно отвратительна, он боялся и избегал ее. А здесь странным делалось воспоминание о серебряных вилках, диване, о красном коврике перед кроватью. Где же была его жизнь? Он с любопытством узнавал ротные новости: Сенко снял с убитого австрийца толстые чулки, шерстяные напульсники и перчатки с нарочно не довязанным пальцем для удобства при стрельбе; Маркович и Пахарь награждены «георгиями» четвертой степени за разведку расположения неприятельских фортов и теперь получают добавочных три рубля в месяц; Порукин приспособился, делать из алюминиевых дистанционных трубок зажигалки и продает их по рублю штука; недавно послал даже в деревню двенадцать рублей денег, а то жена писала, что совсем собралась с детьми умирать; в феврале выдали новые сапоги и по паре белья; приезжала походная баня, и рота дважды помылась. Кормежка стала на удивление; произошло это оттого, что начальник главного продовольственного склада корпуса — свояк полковника Бессмертного. Теперь полковой обоз то и дело ездит на корпусные склады, как к себе домой. И офицерам лафа: раньше все гоняли денщиков раздобывать водку, а теперь сладкий портвейн пьют. Рассказали ему, что на рождество было нечто вроде перемирия, — сперва на ихнее, «польское», наши передали в австрийские окопы бутылку водки и кусок ветчины, а на православное австрийцы переправили в наши окопы елку, украшенную апельсинами и коробками сардинок.
— Баб тут нет, вот наша главная беда, — веско сказал Маркович, — сумасшествие какое-то. Не знаю, как кто, а я ради женщины от курева хоть сию минуту готов отказаться.
— Ой, бида! Правда, бида, — сказал Вовк,— я тут, а жинка в сэли.
Все сразу принялись смеяться над ним, как смеялись в казарме, и в поезде, и в окопах.
Сергею казалось, что он никуда не ездил, не лежал в госпитале, не знал Олеси, не вел умных разговоров с отцом и с Гришей, не видел Лобованова, не читал Содди и Томсона. Все это только померещилось ему. Была раньше тюрьма, темная камера, допросы ротмистра Лебедева, прогулки, ночные рассказы соседа по тюремным нарам Бодро-Лучага о гостиничных любовных происшествиях; а затем вот это облачное небо, тонущие в тумане далекие холмы и холодный ветер, который мел над окопом снежную крупу.
И были худые люди в шинелях, друзья его жизни. Не хотелось отвечать на расспросы, что пишут газеты, как идет война на Кавказском фронте, как живут в России, что говорят о мире, как сражаются французы и англичане. Каким-то чудом тот мир перестал существовать для него. Его беспокоило, достанется ли ему пара нового белья, дадут ли сапоги, сердило, что выданная ему винтовка имела обожженное ложе и заржавевший штык, что патронную сумку дали ему не кожаную, а брезентовую...