— Что ж, будешь ты когда-нибудь ходить?
Этот самоуверенный голос вывел Сергея из паралича, он прыгнул на дно окопа.
Разрывы раздавались один за другим, иногда звук их рождался одновременно в разных точках, и грохот сливался в низкий непроходящий гул.
Подлое время, умеющее так незаметно, вероломно скользить в легкие часы человеческой жизни, сейчас остановилось. Краткие секунды полета снаряда, самый миг разрыва — все это расплющилось в мучительную бесконечность, словно короткий брусок металла, вытягивающийся в монотонную проволоку. Никто не шевелился; все сидели на дне окопа, прижимаясь спиной к передней стенке. Тени то и дело ложились на верхнюю часть окопа.
— Нэ було щэ такого, нэ було, — шептал Вовк, и его полные щеки, опустевшие от внезапно ушедшего румянца, казались худыми и впалыми.
Растерявшийся Порукин забыл спрятать свое имущество, и пробегавший к офицерской землянке Улыбейко опрокинул коробки с красным и желтым кирпичным порошком.
Русская артиллерия молчала. При страшной бедности командование не могло позволить себе такую роскошь, как энергичный артиллерийский огонь. Нормы расходования натронов были убоги. Об этом знали штабные армии и фронта, командиры артиллерийских дивизионов и офицеры на батареях. Это сразу почувствовали и поняли солдаты в окопах.
Страх охватил Сергея. Хотелось просить помощи, кричать: «Да перестаньте вы, что вы делаете!» Мучительно ощущалась собственная слабость, когда вокруг буйствовал металл. Чувство детского одиночества, любви и жалости к самому себе сопровождалось сильной физической тоской: позывало на рвоту, руки и ноги ослабели, живот и грудь замерзли изнутри, точно были полны льдом.
Сергей не стыдился своего страха, он видел, что обстрел подавлял почти всех солдат.
Из землянки вышел Аверин, за ним Улыбейко. Аверин шагал медленно, словно не слыша воя пролетавших снарядов и уханья разрывов. Всем своим видом он показывал, что ему мало дела до ураганного огня австрийцев. Трудно было сказать, что выражала его спокойная, медлительная фигура, но все солдаты почувствовали: этот худой и нескладный поручик был силой, разумом, нес надежду. Необычайное обаяние власти, спокойной воли исходило от него. И Сергей Кравченко тоже ощутил обаяние офицера, сердце сладко екнуло, когда Аверин, проходя мимо, дружески нагнулся к нему и прокричал в ухо:
— Предсмертная австрийская икота.
Он подошел к пулеметчику Самохвалову и долго простоял возле него, осматривая пулемет, расспрашивая о чем-то. Может быть, в том, что он делал, не было никакого практического смысла, и он, конечно, не мог своей жалкой властью пехотного поручика ничего противопоставить могучей артиллерии одной из самых мощных европейских крепостей. Но, вероятно, в том и была сила, что он, наперекор огромной махине, оставался самоуверенным офицером, ротным командиром.
Солдаты почувствовали сладость подчинения, и Аверин прошел по окопу, чтобы сообщить солдатам — походкой, снисходительными расспросами, — что он не боится офицерской ответственности, а спокойно принимает ее. Я ему это дало силу, ибо он, конечно, как и все, трепетал от бушевавшей грозы.
Ушедшие за обедом солдаты вскоре вернулись, не дойдя до фольварка: ходы сообщения оказались завалены на большом протяжении, и солдаты не решились идти открытым местом.
Почти никто не заметил отсутствия обеда. Солдатам, как тяжелобольным, в этот день хотелось только пить.
Огонь артиллерии стих, лишь когда окончательно стемнело.
Солдатам выдали дополнительные четыре обоймы патронов, были выставлены усиленные караулы, секреты выдвинулись перед линией окопов. С минуты на минуту могла начаться вылазка.
Сергей стоял на часах первую половину ночи. В ушах звенело, голова казалась пустой и легкой, и не проходило тяжелое чувство.
Тишина мучила. Казалось, вот-вот опять начнется — загремит, завоет; чудилось, со стороны фортов движется громада австрийских войск; вот они уже совсем близко, сейчас бросятся на него с блестящими при лунном свете широкими штыками. Его охватывал трепет, хотелось вскинуть винтовку и начать пулять в закрытый тенью склон холма. Он медленно переходил с места на место, земля устало чавкала под ногами. Поле, освещенное луной, было прекрасно: лунный свет отражался в лужицах, в ручейках; большие звезды не боялись луны и были ясно видны. Но Сергей не замечал весенней тихой ночи, он думал лишь об одном: «Опять начнут?»
Вскоре все небо было в звездном огне. Некоторые — белые, крупные, другие — едва различимые точки, словно в небе поднялся сияющий песок и тонкая молочная пыль. И все они, казалось, шевелились, и у каждой имелся свой оттенок — голубоватый, белый, зеленый, оранжевый, тускло-красный.
Сергей ходил медленным шагом; монотонность движений успокаивала тревогу, и постепенно дремота овладела им. Он ходил размеренно, с открытыми, внимательными глазами, с ушами, настороженными ко всякому шуму, и дремал. Потом он вновь остановился, поглядел на небо.
«Там, наверно, не слышали сегодняшней пальбы», — подумал он. И обычные его мысли о бесконечности вселенной утешали и успокаивали. Пусть жернова времени перемалывают глыбы звездной материи, обращая их в пыль, и пусть вновь через миллиарды лет из пыли загорается равнодушный огонь звезд. Хорошо, что человек включен в это движение, должен пройти долю миллиметра в огромном неторопливом пути световых годов. Должно утешать и радовать это холодное сознание, подчинение человеческой судьбы движению масс материи; нужно оторваться от земли, холодно и равнодушно мыслить себя лишь атомом, подхваченным ветром времени. Нужно, нужно, чтобы обрести покой, оторваться от земли. Нужно так, нужно... Это были его всегдашние мысли.
Задумавшись, он прошел на десяток саженей дальше отведенного ему участка и внезапно остановился. В огромной яме, которую днем вырыл снаряд, разорвав ручей, образовалось маленькое озерцо. Вода вся сияла прекрасным, мягким, живым светом, словно вобрала в себя все оттенки, все богатство звездного неба. Все оно, огромное небо, было у ног его, но не далеким, не страшным, а собранным в горсти воды, на тяжелой боевой земле. И он понял, как неверны были его обычные мысли, и впервые, всем существом своим, по-настоящему сильно, ощутил счастье и ужас быть смертным человеком земли.
XXVI
Сергея сменили в два часа ночи. Он сразу уснул и спал очень крепко. Винтовочная и пулеметная стрельба его не разбудила. Лишь когда Гильдеев сильно потряс его за плечо, он проснулся. Рассветало.
За несколько часов мир преобразился. На смену торжественной пасхальной ночи пришел недобрый день. Небо было покрыто тучами, бледный свет едва освещал исковерканную землю. Лица солдат, папахи, шинели, земля — все, это сливалось в одно серое пятно; угрюмостью и холодом дышало утро. Солдаты молчали, лишь изредка кто-нибудь зевал и прокашливался.
Стрельба шла на левом фланге, вблизи разрушенного Мосцицкого шоссе. В той части позиций находилась рота Севастопольского полка. Артиллерия молчала. Пулеметы били очередь за очередью. Часто и густо раздавалась винтовочная стрельба.
Сергей пошел к ведру напиться; оно стояло в нише, вырубленной Порукиным. Сергей наклонил его, и по дну медленно поползла серая жижа, — очевидно, во время бомбардировки в ведро попала земля. Сергей побрел обратно. Навстречу ему шел Аверин.
— Что, Кравченко? — спросил он.
— Пить хочется, господин поручик, — ответил Сергей, — а воды в ведре нет.
— Пойдемте в землянку, — сказал Аверин, — напьетесь перед началом.
В офицерской землянке у деревянного стола сидел Солнцев и брился, держа в левой руке круглое зеркальце, вытягивая то верхнюю, то нижнюю губу, тараща и скашивая глаза.
В землянке пахло сырой землей и табаком. Аверин сел на нары и сказал:
— Пейте, Кравченко, вот в чайнике вода.
Он сказал эти обыкновенные слова, и Сергей невольно поглядел на его усталое, постаревшее и осунувшееся лицо.
«Как актер, который ушел со сцены в уборную», — подумал Сергей.
— Голова болит как черт и озноб подлый; наверно, инфлуэнца. Теперь бы горячего чаю... да что уж там говорить! — сказал Аверин.
Солнцев, кончив бриться, налил в ладонь одеколона и потер себя по щекам.
— А-м, черт, жжет огонь, а-аа! — восклицал он.
— Да плюньте, убьют через полчаса, на черта бриться, — сказал Аверин.
— Как же не бриться? — сказал Солнцев. — Убьют, буду лежать бритый, напудренный, красивый; червяки подползут, скажут: вот он какой, русский офицер, прапорщик Солнцев. Правда, Кравченко?
Сергея удивило, что мрачный и грубый Солнцев был в это утро разговорчив и беззаботен.
— У вас собачье нутро, — сказал Аверин, — вчера во время пальбы выпили больше меня — и ни черта. Голова не болит, не мутит?