Командующий армии, облокотившись на стол, внимательно слушал скупые, немногословные речи командиров.
Совещание кончилось.
Наступила минута, когда надо было прощаться. Но ни Мещерякову, ни командирам частей не хотелось расставаться. Что-то торжественное и волнующее было в этом собрании на границе освобождённых земель, на новом рубеже войны.
Людей связывало братство, — огромная братская цепь лишений, горя первых месяцев войны, великих военных трудов.
Мещеряков негромко проговорил:
— Да, вот и перешли мы границу. Вчера вечером посмотрел я с этого холма и задумался. Был в этих местах в войну четырнадцатого года человек один…
Он рассмеялся и сказал:
— Семён Маркович Мещеряков, крестьянский сын, рядовой первого взвода, второй роты.
Начальник артиллерии, коренастый, большеголовый генерал, с седым густым ёжиком волос над морщинистым лбом, автор известного учебника, заведывавший до войны кафедрой в академии, живо сказал:
— А ведь мы с вами, Семён Маркович, почти соседями были, я тут в пятнадцатом году километров на сто двадцать юго-западней служил: в горной артиллерии наводчиком.
— Пушки Гочкиса, — сказал начальник связи, толстый полковник в очках, кашляя и смеясь, — пушки Гочкиса. Мне ли их не знать, я ведь был чертёжником в ремонтных артиллерийских мастерских Юго-Западного фронта, со второго курса политехникума добровольцем пошёл.
— Ох ты, куда нам! — сказал курчавый генерал, известный и стране и миру по страшному удару, который он нанёс немцам под Сталинградом. — Я в то время в Питере тринадцатилетним мальчишкой был, в шорной мастерской подмастерьем работал.
А молодой щеголеватый командир гвардейской дивизии, с Золотой Звездой Героя Советского Союза, весело проговорил:
— В этих местах я был в сорок первом году, командовал батальоном в звании майора. А во времена доисторические, о которых товарищ командующий говорит, я под стол пешком ходил: старший брат Колька достиг должности помощника пастуха, а я у него состоял для особых поручений.
Все рассмеялись.
Вошёл адъютант и, подойдя к генералу, наклонившись, сказал ему шопотом несколько слов. Генерал кивнул и проговорил:
— Вот, оказывается, обед готов. Так что никого не отпускаю. Прошу, товарищи, ко мне пообедать. Стол накрыт под деревьями, и воздух свежий.
Толстый полковник негромко сказал соседу:
— Воздух свежий вещь хорошая, но вино тоже неплохая штука. Будет ли?
Командующий повернулся к нему и сказал:
— Ну, а как же, товарищ полковник! Отличное виноградное вино, прохладное, прямо из погреба. Неужели вы сомневались во мне?
Полковник смутился. Он уж сразу понял, что товарищи по службе теперь долго его будут дразнить при встречах: «А помните, как вы у командующего вина требовали?»
В этой же деревне, за этим же столом, под этим же тенистым деревом, где сегодня командующий угощал обедом командиров дивизий, три недели тому назад сидел командир немецкого корпуса генерал-лейтенант граф фон Эрленкампф.
Ночью предстояло переезжать на новый командный пункт. Денщики под руководством адъютанта упаковывалии чемоданы, шофёр, возивший графа с первых дней войны, заливал, горючее в запасные бачки, подвязанные толстыми ремнями и обрывками проволоки к лакированному кузову большой оппелевской машины «Адмирал».
Эрленкампф сидел за столом, не снимая плаща, рядом с ним стоял начальник штаба полковник Клаус.
— Сядьте, Клаус, — сказал Эрленкампф, — выпейте коньяку. — Он налил стаканы и, усмехнувшись, сказал:
— Давайте чокнемся. Чокнемся за благополучный переход русской границы… для меня и для вас, конечно.
— Русский поход не кончен, — сказал Клаус.
— Что ж, рано ещё пить за благополучное окончание русского похода мне и вам… — сказал командир корпуса.
Обычная сдержанность изменила ему. Он выпил, налил коньяку в стакан и снова выпил.
— Весёлые мысли приходят мне в голову, — сказал он, — поистине удивительно весёлые мысли. Вот примерно в этих местах я устроил обед своим офицерам, это было двадцать первого июня тысяча девятьсот сорок первого года. Великий день, — говорили мы. Мало того, мы верили в это. И вот я снова сижу под таким же деревом, й снова на восток от меня русская земля. Кто, кстати, придумал эти слова: «восточное жизненное пространство»? Ничто не изменилось, Клаус, как будто? Чушь! Тогда мы были силой, теперь мы… да что говорить вам. Вы не хуже меня знаете положение дел. Где командиры дивизий, с которыми я пил за успех в сорок первом? Краузе убит партизанами, Фишер погиб под Белгородом, фон Ростоцкий взят в плен на Дону. А все другие? А незаменимый Бюхнер? А железный полковник Гаус? А ваш предшественник Шюллер? Никого нет. А где солдаты гренадеры, где те, кто дважды сменял их? Вчера я навёл итоговую справку — на весь личный состав корпуса неполных два процента ветеранов. Подумайте, неполных два процента! Остальные остались — одни в земле, другие в плену, некоторые искалеченными вернулись на родину. Клаус, это не жизненное пространство. Пространство смерти, вот слово! И вот мы с вами вышли, руки и ноги у нас на месте. Мы не лежим в земле, нас не отдали, как многих, под суд, не разжаловали, не сместили на низшую должность, как графа Шверина. За всё это стоит выпить, а? За незабываемые картины, виденные во время русского похода, за фельдмаршала Паулюса, за фельдмаршала Манштейна, — помните, мы видели его бредущим по грязи, с грязными руками и лицом, когда испортилась его машина, — за бегущего Голлита, за крах Браухича, за то страшное поле под Касторной, где не видно было этой проклятой земли, так плотно лежали на ней тела наших солдат, за сошедших с ума после русских артиллерийских штурмов, за валяющихся в грязи офицеров и солдат, за огромные танковые армии, погибшие до последней машины. А, Клаус, что же вы скажете? Никогда начальник штаба не видел генерала в таком состоянии.
— Вас трудно сегодня назвать оптимистом, — сказал начальник штаба.
— Одного я понять не мог и не могу, — продолжал Эрленкампф. — Мы всё время теряли, и сегодня, переходя снова границу, я могу сказать: мы теряли всё, что можно терять, — стратегические планы, уверенность, технику, и самое главное — мы теряли наши знания, наш опыт, заболели манией «котла» и «окружения». Провоевав в России три года, мы не научились воевать, а наоборот, мы стали хуже воевать, мы сделались трусливей, малограмотней. Офицер сорок второго года хуже, глупей офицера сорок первого, а офицер сорок четвёртого худосочней, глупей, бледней офицера сорок третьего. От офицеров первого сорта мы перешли к офицерам четвёртого. Всё это понятно. Но почему у русских действует прямо противоположный закон? Почему они так богаты способными людьми? Что они, из земли, что ли, растут? Где они берут эти тысячи тысяч талантливых офицеров? Откуда они? Почему война иссушила мозг германской армии? Почему война рождает русским богатейший урожай талантливых людей? Где берут они их? А, Клаус?
— Я не знаю, — сказал Клаус.
Эрленкампф поглядел на него и сказал с обычным спокойствием:
— Давайте забудем этот разговор, Клаус. Вы понимаете, что значит для человека, чей прадед был немецким генералом, перейти русскую границу так, как я её сегодня перешёл.
Хозяин избы, в которой стояли автоматчики, охранявшие военный совет, был очень стар. Даже его сына бойцы охраны и шофёры командующего называли стариком. Они так и говорили: «старый старик» и «тот старик, что помолодше».
Главным разговорщиком со стариками был Панкратов, охранявший домик командующего. Человек положительный, до войны занимавший высокую должность председателя в колхозе, Панкратов имел привычку вникать во все обстоятельства жизни, любил объяснять и слушать.
Хозяин довольно складно говорил по-русски, он когда-то жил под Бендерами и служил у русского помещика.
— Тут уж русский воевал в шестнадцатому году, — говорил старик, — я помню, и в этой хате у меня стоял русский солдат.
— Так, — сказал Панкратов, любивший подвергать факты анализу. — Ну, скажем, жил у тебя русский солдат. Как же ты смотришь, что он у тебя жил?
— Другой стал, — сказал старик, — тогда один только солдат грамоту знал, и к нему со всех хат солдаты ходили, один просит письмо прочесть, другой просит письмо написать. А теперь, я вижу, каждый себе письмо пишет, каждый себе письмо читает, газету читает, книжку читает, карту смотрит, тетрадку пишет.
— Правильно, — сказал Панкратов. — А ты неграмотный, что ли? Не переменился?
— Нет. Меня с мужика не скинешь. Какой был, такой остался. И сын мой неграмотный. Нас с мужика не скинешь.
— Видишь, а у меня сын заведующий областным финансовым отделом. Над всеми бухгалтерами и счетоводами воевода.
Старик рассмеялся и проговорил:
— Я твоего сына не знаю. Вот моего я знаю.