– Правильно, – поддержал мальчика Федор Ме– четин, – двери на соплях навешивают.
Управдом с укоризной смотрел на слесаря Юрия Печенкина, вернее, на его согнутую спину, потому что тот, загородив собой дверь, чем–то ковырялся в скважине. Оказывается, он загнал в дырку собственный ключ от квартиры, там его провернул и теперь тщетно пытался извлечь. Наконец, всунув в отверстие ключа конец отвертки, он резко нажал и с хрустом отломил половину ключа. Теперь из скважины торчал острый металлический обломок.
– Как же я к себе домой попаду? – спросил слесарь у Гекубова. – Родители в отпуске, а сестра с мужем на даче.
– Живи здесь, – мрачно пошутил Гекубов. – Сколько времени зря потеряли. Мне обедать пора. У меня всегда, когда я обед пропускаю, сильно в животе бурчит! Слышите?
Действительно из недр управдома раздался характерный звук, словно кто–то дернул ручку унитаза. Федор Мечетин решился. Отстранив слесаря, он с короткого разбега врубился плечом в дверь. Мощный был мужик, с первого раза сбил замок. Потом аккуратно снял дверь с петель и прислонил ее к стене. Жутковато и безобразно зиял вход без двери в обжитую квартиру. Люди теснились, подталкивали вперед управдома.
– Если хозяин в отлучке, придется отвечать за взлом, – рассудил один из доминошников, видимо, подписчик журнала «Человек и закон».
– Дома он, – шепотом, с придыханием сказала Акимовна, – там он, в комнате.
Она вошла первая, за ней пионер Вадик, потом остальные. Верховодов разметался на кровати, согнувшись, подтянув колени к животу. Одна рука его свесилась к полу, где валялись осколки хрустальной рюмки. Лицо глядело на вошедших. Голова не на подушке, а на краю панцирной сетки, с которой почему–то задрались матрас и одеяло. Наверное, Петр Иннокентьевич хотел или поставить рюмку с водой или нес ее ко рту, потянулся к тумбочке. Казалось, перед смертью Верховодов плакал, потому что лицо его по щекам перечерчивали две тоненьких полоски. Шевелились листы бумаги на столе, тикали настенные ходики. Федор Мечетин подошел и остановил часы. Акимовна заголосила.
– Надо ему глаза закрыть, – вспомнил Юра Пе– ченкин. – Такой обычай.
Федор Мечетин приблизился, поднял Верховодова за плечи и устроил его поудобнее. Провел пальцами по затвердевшим векам, придержал. Отпустил, и веки с жестяным шорохом вернулись на место. Пионер Вадик не выдержал, выскочил из комнаты. Слесарь Печенкин лихорадочно крутил диск телефонного автомата.
– Живет человек, – проскрипел Илларион Пименович. – А потом умирает.
Акимовна, начав с низких нот, постепенно перешла на верхний регистр. Она выла как собака, у которой умер хозяин. Кто он ей был, Верховодов?
– Тебе кто он был? – грубо спросил у нее Федор Мечети н. – Чего ты душу–то из себя вынаешь. Мне он другом был, лучшим. А тебе кто? Сосед, и все.
Юра дозвонился до «скорой помощи», но никак не мог назвать адрес. Он у всех спрашивал: «Адрес, какой адрес?» И в трубку: «Минутку, пожалуйста». Мечетин отнял у него телефон и четко продиктовал улицу, номер дома и квартиру. С той стороны что–то спросили, и он буркнул:
– Не мое дело. От старости, от чего еще.
Верховодов Петр Иннокентьевич наблюдал всю эту суету и неразбериху стеклянными мутными глазами. Он не жалел о том, что умер, потому что очень устал в последнее время. Там, в тишайшем мраке давно дожидался его солдатик Прутков и еще многие, с которыми ему хотелось бы повидаться. Родные люди, оставившие его одного. Он честно, до конца выполнил свою земную задачу, никого не подвел, и виду не подавал, как ему опостылело быть одному. Осиротели в этот день феду– линские парки, речка Верейка, лесные опушки. Что ж, придет скоро другой на его место, старый или молодой, неважно, придет защитник. А Верховодов покинул город и землю.
– Побудь до врачей, Акимовна, – сказал Геку– бэв, – поплачь, это ничего. Я, пожалуй, пойду. Мочи нег оставаться. У меня всегда, когда я покойников встречаю, в груди жмет.
На улице Гекубова окружили любопытные соседи. Слух о смерти Верховодова быстро распространился. Управдома затормошили, задергали.
– Умер точно, – зычно объявлял он всем. – Живет сначала человек, потом умирает.
Ему хотелось, но никак не удавалось до конца додумать одну неприятную заполошную мысль, которая не первый раз приходила ему в голову. Злодейская эта мысль имела свойаво нагрянуть в самую неподходящую минуту и чаще всего разгоралась, когда он прихварывал. «Значит, что же, – ворошилась мысль, – все, значит, так просто и обыкновенно. Не только для меня лично это пустое, а вот для этого изумительно сконструированного организма, который спит, икает, распоряжается. Как это несправедливо».
Сложность мысли для полного додумывания была в том, что начало у нее имелось самое простое – необходимость для каждого человека умереть; середина, перечисление всевозможных утрат, которые принесет смерть, затягивалась до бесконечности, распирала мысль словно резиновую – поэтому конец ее, логическое завершение и оправдание мысли никак Гекубову не давались. Илларион Пименович и в общих чертах не мог предположить, какой конец он хотел найти для тягостной мысли о бренности бытия, но не сомневался, что обязательно есть нечто утешительное, предназначенное только ему и никому другому.
В комнате Верховодова под вой старухи Акимовны он почти ухватил что–то, почти обрадовался проклюнувшейся, дернувшей его за нос догадке, но опять в последний момент прозрения отвлекся и упустил удачу. Когда же сосредоточился, было поздно, в голове мельтешила одна только прозаическая не мысль даже, а мыслишка: «Ну вот, товарищ освободил отдельную квартиру». И тут же он стал прикидывать, кто из его знакомых может претендовать на жилплощадь Верховодова. Грешным делом вспомнил своего двоюродного племянника, недавно приходившего к нему со слезной мольбой и грозившего в случае отказа наложить на себя руки прямо в домоуправлении…
Пионер Вадик сидел на диване и листал свежий номер «Крокодила».
– Мама, – сказал он, – знаешь, дядька ему веки опустил, а они как щелкнут. Страшно!
– Нечего тебе было туда соваться. Сейчас пойду бабушку приведу. С ее ли сердцем там высиживать.
– Мама, неужели люди всегда будут умирать?
– Не говори глупостей, сынок. Не маленький.
Слесарь Юрий Печенкин помогал санитарам. Верховодова завернули в простыни и понесли втроем. Печенкин поддерживал ноги. Они были мягкие и продавливались ему на руки.
«Ах ты хлюпик, – ругал себя студент–заочник, – «сколько же в тебе слизи. Не годишься ты, брат, на крупные дела. Одинокий старик умер, а тебе противно его нести. Тебе, гаду, тошно. Порядочная ты, оказывается, мразь, Юрик. Недаром тебя красивые девушки старательно избегают. Слесарь–недотепа, дверь не су* мел отпереть».
Они загрузили Верховодова в санитарную машину, никто не сказал Печенкину «спасибо», никто не кивнул на прощание.
«Газик» зафыркал и укатил.
«Больше старик домой не вернется, – подумал студент. – Окончен бал. Прощай, человек».
В квартире Верховодова остались Федор Мечетин и старуха Акимовна. Они перешли на кухню. Акимовна утирала уже не текущие слезы, а Мечетин пил из кружки настойку, обнаруженную им на кухонной полке.
– Выпей, Акимовна, за упокой, – предложил Мечетин. – С глотка плохо тебе не станет.
– Господь с тобой! Я этого зелья на дух не выношу,
– Что так?
– Пили вокруг меня много, всю мою жизнь вино коверкало. Муж пил, братья пили – себя и здоровье пропивали. Я бы ее всю в океан вылила, разом всю, сколь ее ни есть на свете.
– Да, женщины много обид на вино держат.
– Он, Петр Иннокентьевич, не пил и человеком прожил.
– Хорошего человека, Акимовна, вино не ломает, крепче на ноги ставит.
– Неправда ваша. Никому она не на пользу. Только деньги на нее зря переводят. Я все гадаю, старая дура, почему бы ее враз не отменить, не продавать ее и не делать. На бумаге борются с ней, а в любом магазине – хошь залейся. Невыгодно, наверное, кому–то ее совсем изгнать.
– То–то что невыгодно. Да и пробовали уже запрещать. В Америке. Привыкли людишки пить. Без вина уже не могут. Отмени водку государство – будут самогон жрать.
– Чего ж в ней хорошего–то есть, в проклятой?
– Вино приносит забвение, Акимовна. Этого женщины не разумеют.
– От чего забвение–то? От какой холеры, что ли? Бог дал жисть, чтобы ею радоваться, а не забывать ее. Вон, смерть пришла к Петру Иннокентьевичу, он и забыл все, и солнышко для него померкло, и ночной покой ему недоступен. Пьяницы–то каждый божий день умирают. Зачем это надо? Нальют бельмы и ходят, озираются, всех задевают.
– Я и говорю, что женщины не разумеют. От слабости, конечно, пьет человек, от горькой слабости. Разум его вверх манит, к золотой мечте, а слабость к земле гнет, давит. Противоречие!
– Женщины, видно, обижали тебя?
– Кто только меня не обижал, Акимовна. – Ме– четин вздохнул, долил в кружку. – Да я и сам многих обидел. Жена моя – хорошая, добрая женщина, какое ей счастье всю–то жизнь со мной маяться. И ее я обижал крепче других. Под рукой была. Молодой ревновал – поколачивал. Один раз вечером где–то она задержалась. Может, у подруги. Я ее встретил у дома и, ни слова не молвя, – раз в ухо. Она пала на тротуар, лежит. Меня бесы дерут, жду, когда встанет, чтобы вдругорядь ей приварить. Я ведь уверен – от любовника она спешит. Встала, лицо в крови, но не плачет, просит: «Феденька, прости, не виновата!» – «Не виновата, за что прощать?» – «Не знаю, прости, за что бьешь». Было, было! Буянил, дрался, переворачивался вверх дном. Теперь самому впору прощенья просить. А у кого? Кто меня теперь поддержит.