Миновал и этот торжественный «акт». Все облегченно вздохнули и подобрели, даже всегда чем-либо недовольные законоучитель и латинист Квятковский оттаяли. Гимназисты с гоготом и шумом мчались по коридорам, они торопились — на воздух, на солнце, в гимназический двор, где их дожидались присланные за ними из родительского дома приказчики или просто возчики карет, бричек, возов...
Опустели классы. В Доме для бедных стало тихо, и казалось странным, что еще сегодня утром здесь шумела зеленая юность, кипели неуемные страсти, горели в спальнях допоздна казенные свечи, а рассерженный Капитонович стучал то в одну, то в другую дверь и требовал «немедля ложиться, не жечь казенное добро».
Иван Петрович в последний раз вместе со своими помощниками обошел спальни, кладовые и кладовушки, подвалы и сараи, еще раз посмотрел, не оставлено ли случайно открытым окно или дверь, везде ли чисто подметено, заглянул во все уголки, все до мелочей проверил и только после этого, почувствовав себя спокойнее, пригласил помощников, в том числе и кухарку, зайти к нему в комнату, попросил сесть и объявил, что с сегодняшнего дня каждый может быть свободным.
— Отдыхайте! Но помните — ровно через месяц начинается новый учебный год, и мы обязаны подготовиться к нему так, чтобы детям и в новом году жилось в нашем Доме не хуже, чем в прошедшем. Жду вас недели через три. А пока — бывайте здоровы и спасибо за службу!..
Дионисий Кащук, довольный перспективой отдыха у родных, на хуторе, вскочил, одернул куцый сюртучок, и, пожелав всем и господину надзирателю в частности доброго лета, тут же выскользнул за дверь.
В комнате остались унтер и кухарка. Они не торопились прощаться и вели себя так, словно что-то хотели сказать и не решались.
— Так что, пан капитан, я... не знаю, — вздохнул наконец Капитонович и почесал в затылке.
— И я... — поддакнула кухарка. Большие красные руки ее покойно лежали на белом переднике, и было как-то странно видеть их ничем не занятыми.
— Что не знаете? — ничего не понимая, спросил Иван Петрович.
— Да как сказать... Не знаю, как она, а мне вот, видится, незачем из Дома уходить. Чего мне в хате моей мыкаться? А тут работа — рамы следует починить, двери тоже и печки кое-где переложить, я таки и печник...
— А я побелю за одним разом, — сказала кухарка. — Кое-где и обмазать следует.
Они по своей воле хотели уже сегодня начинать ремонт — все то, что не успели закончить в течение последнего месяца перед экзаменами. Иван Петрович обрадовался и так разволновался, что не знал, что сказать, — перебирал на столе бумаги, развязывал и снова завязывал тесемки на картонах. Видя замешательство надзирателя, Капитонович добродушно усмехнулся:
— Не сумневайтесь, ваше благородие, я свое дело знаю, да и она тоже, — кивнул он на кухарку. — А жалованья никакого не нужно, я свое получил.
— И мне не надо, — сказала кухарка.
Иван Петрович справился наконец со своим волнением, поблагодарил помощников за радение и признался, что и сам думал начать ремонт сразу же после окончания экзаменов, да руки не дошли до этого, а они вот напомнили, за что им большое спасибо, он этого не забудет, ну, а ежели потребуется помощь, то пусть приходят прямо к нему домой, да он и сам будет наведываться.
— Ничего не надо, — в один голос ответили унтер и кухарка. — Мы знаем, что к чему...
На том и попрощались.
Идя домой, Иван Петрович укорял себя за невнимание к своим помощникам, а они изменились за год совместной работы, особенно Капитонович, детей и пальцем не трогает, хотя по-прежнему строг, и они стали относиться к нему более доверительно. Кухарка же смотрит за воспитанниками, как мать за своими детьми. И семинарист стал другим, затейником оказался, каких поискать, в школьном театре понимает толк. В этом году не успели поставить пьесу, зато в новом обязательно будет спектакль, и не простой, а комедийный, да ведь и пьеса не простая — самого батюшки Фонвизина «Недоросль». А там — чем черт не шутит, — может, и «Подтипу» удастся разыграть? Вот обрадуется Иван Андреевич, ежели уведомить, что пьесу его задумали ставить...
Дома Ивана Петровича ждал приготовленный матерью праздничный ужин. Белая скатерть на столе, яркие свечи в подсвечниках, запах только что испеченного пирога с яблоками, хлопоты матери на кухне — все было, как и при жизни отца. Нахлынувшие воспоминания навеяли грусть, до конца ужина Иван Петрович не мог отрешиться от этого настроения, хотя причин особых грустить и не было: учебный год закончил без происшествий. Дом для бедных отмечен не только директором училищ, но и генерал-губернатором; князь публично поблагодарил его за все, что он сделал; воспитанники Дома все до единого переведены в старшие классы, никто из них гимназии не оставил, напротив, несколько человек вернулись, в том числе и Мокрицкий.
Уже в конце ужина мать, стараясь расшевелить заскучавшего сына, предложила съездить в Решетиловку — проведать дедовские места, повидать бывших соседей.
Иван Петрович усмехнулся: хитришь, мать, не для себя придумала поездку. Он, наверное, согласился бы поехать, если бы не работа. Столько уже дней лежат неразрезанные журналы, а вот там, отдельно, — картон с исписанными листами — строфы новой части «Энеиды».
Мать вздохнула:
— Как сядешь за стол — тебя не поднимешь.
— Сегодня и сяду. И ты, верно, не станешь возражать?
Мать кивнула. Разумеется, она не станет возражать, более того, будет помогать, как и до сих пор. В чем ее помощь? Не станет отвлекать домашними хлопотами, не будет докучать просьбами, пусть работает, он к этому стремится, — значит, так надо. Разве не понимает она, как важно то, чем он занимается?.. Не раз, будто между прочим, говорил, что завидует каждому, кто имеет возможность, не заботясь о хлебе насущном, заниматься любимым делом, он же, как вол в упряжке, должен тянуть свой воз, хотя, если сказать правду, этот воз и не в тягость, напротив, свою новую службу он ни за что не променял бы на другую, более легкую...
Приходили Стеблин-Каминские, заехал как-то и просидел целый вечер адъютант правителя края Смирницкий, вслед за ним Амбросимов нагрянул — хвалился: вот-вот начнется закладка театра. И все в одни голос: почему глаз не кажет, затворником живет?
Недавно получил письмо от Гнедича. Николенька спрашивал, как продвигается работа над поэмой? Не пора ли от обещаний приступить к делу? В Петербурге многие ждут продолжения. Иван Петрович ответил кратким письмецом: всю зиму руки не доходили, а нынче вот принимается за дело всерьез, того гляди, к осени что-нибудь и вытанцуется. Заодно просил Гнедича приехать в гости, хотя бы на одну неделю, спрашивал, как идут дела с переводом «Илиады», скоро ли Николенька порадует русским текстом поэмы?
Выпадали дни, когда работать не давали. Однажды постучался незнакомый молодой человек — в пыльной одежде, с котомкой за плечами. Котляревский не помнил, чтобы встречал его когда-либо в Полтаве. Оказалось, тот и не был полтавцем, приехал из далекого Чернигова. Он давно мечтал познакомиться с автором малороссийской «Энеиды», признался, что и «сам грешен», пишет, правда, очень мало, работа в канцелярии изнуряет, никаких сил не остается для творчества.
Иван Петрович проговорил с ним полдня. Из рассказов приезжего, назвавшегося Носенком, выяснилось, что не только в Чернигове, но и в Прилуках, Нежине среди местных чиновников, учителей поветовых училищ есть люди, которым не безразлично родное слово, они пишут на родном языке, а школой для них служит его, Котляревского, «Энеида». Слышать такое было приятно. Носенко прожил у Котляревского три дня и дал клятвенное обещание снова приехать в «матинку-Полтаву», ежели «их милость Иван Петрович разрешит».
Приходили письма из Киева, Одессы, Харькова — адресанты спрашивали совета, как писать, с чего начинать, некоторые присылали свои стихи, целые поэмы.
Однажды получил весточку из Болгарии. Потом из Чехии. Там тоже читали его «Энеиду» и очень хотели знать, когда будет продолжение: весь славянский мир интересуется украинской поэмой, желает автору успешного окончания работы...
Небольшая, затерянная в полях Полтава становилась как бы средоточием мыслей и чувств многих и многих почитателей украинской поэзии. Котляревский видел, понимал: слово его не осталось втуне, оно порождает новые ручьи и речушки, зерно, брошенное еще в прошлом веке в родную почву, произрастает могучим колосом, и никакому граду его не побить. Эго радовало и вместе с тем заставляло относиться к себе строже, неудержимо знало: иди, Иване, смелее, дальше! Не жалей сил, времени, жизни для великого, святого дела...
Друзья сердились, что не приходит в гости, не показывается из дому, сидит словно рак-отшельник. Он же не мог оторваться от работы, которая давно превратилась в главное дело его жизни; чем бы он ни занимался, где бы ни был — дома, в дороге, — все время думал о своем детище.