Пересечение было не случайным. Логический крест судеб. Кто гадал, что время вывихнет коленный сустав, оба локтевых и повредит позвоночник. Ясное дело, раскидало. Очки, вставные зубы и зарплаты в валютах далеких обжитых стран. И идея традиционного сбора сидит в нас много лет.
А на рубеже тысячелетий вопрос встал, лег, трепыхнулся: сейчас или на хрен. Штурвал провернулся, консервные банки звякнули на веревках: «сбор общий командный по форме номер два», или как это там у классика.
Связующим звеном послужил Аркашка Спичка. Это было самое толстое звено. Спичка сидел дома и работал без отрыва от собственного стола: фельетоны, переводы и брошюры по гастрономии холостяка. Рабле отдыхает. Тридцать лет он пил водку и закусывал салом, а раз в год ложился худеть в клинику.
– Может, соберемся? – задал он по телефону обычный вопрос.
– Куберского достанешь? – спросил я.
– Только в обмен на Саульского! – захохотал он.
Торг был неуместен. Куберский понемножку издательствовал здесь же, в Питере. А Серегу Саульского пришлось вынимать из Парижа, где он оттягивался уже двадцать лет: катал в Ниццу новых русских, играл в казино, писал пьесы, опекал взрослого сына и растил двухлетнюю дочь.
Мы стали уже не вовсе нищими, и организационный период может быть из временного измерения переведен в денежный эквивалент: телефон и билеты. Если кто кому не чужой, собраться всегда несложно. Выпьем, закусим, вспомянем: живы.
В знакомой и съежившейся обшарпанной проходной у Московских ворот предъявили хранимые старые пропуска. Вахтерша заполняла брезентовый ватник, как вросшая за прилавком бочка. Фотографии хранили сходство.
Пересекли двор главного корпуса, мощеный треснувшими бетонными квадратами. Пыльные деревья облетали. Ветерок трепал Доску почета. Наш желто-серый флигелек оседал в землю.
Редакция помещалась в двух комнатах первого этажа. Сквозь кусты проникал полусвет. Из выгородки, заизолированной плитами сухой штукатурки и стекловатой и обитой мешковиной – «машинописки» – различалось тюканье машинки. О компьютерах здесь еще слыхом не слыхивали.
От клавиш обернулся Серега Ачильдиев и сверкнул зубами. До отъезда в Германию и до «Мегаполиса» он работал в «Неделе» – вполне приличная для газетчика тех времен карьера.
– Ка-акие люди! – весело закричал все тот же смуглый и маслиновоглазый брюнет Ачильдий, лаковый красавец из бухарских евреев. – Явились наконец. Водка стынет!
И немедленно в какой раз пожаловался, что проработал здесь уже черт-те сколько лет и написал со всех фабрик объединения все, что возможно придумать про изготовление обуви. «Когда я вижу человека с ботинком не на ноге, а в руке, мне хочется вырвать этот ботинок и дубасить им его по башке, чтоб обулся и исчез вон!»
В дверь просунулся седеющий Гришка Иоффе и со своей ехидно-интеллигентской ухмылкой пересчитал бутылки.
– Можешь не считать, Григорий, тебе обрубиться хватит, – уверил маленький Витька Андреев и мотнул эспаньолкой.
– Ну так и пора начинать, не фиг остальным опаздывать.
Спичка немедленно отправился в раковинно-посудный закуток резать сыр и колбасу. Мы отковырнули пробки, развели первую по стаканам и подтянулись вокруг низкого стола для летучек, крытого исцарапанным красным пластиком.
– Не может быть!.. – высоким молодым голосом сказала Оля Кустова (наша «культура», редактор «Детгиза» и «Лениздата», далее – везде), поерзала, умещаясь на стуле, нюхнула, вздохнула и зажмурилась.
Стаканы стукнули, звякнули, столкнулись.
– Ну что, за «Скороход», мальчики, – сказала тощая и уважительно сияющая мамка-Рита, и мы выпили.
В этот самый миг, разумеется, прихромал опаздывающий всегда и в любых ситуациях бородатый Бейдер.
– Блядь, они уже, конечно, пьют, – прогудел улыбчиво матюжник Бейдер и поставил «Столичную». Ногу он сломал на тренировке карате, и все ржали, что загипсована левая, рабочая, чем теперь писать будет?
– Совсем ты расслабился в своем Иерусалиме, – подколол фотошник Фрома, сдвигая козырьком назад неснимаемую капитанскую фуражку и щелкая камерой. – Здесь тебе не паршивый «Маарив», а единственная в мире ежедневная газете обувщиков. Как справедливо заметил посол Бовин, если что и погубит Израиль, так это раздолбайство евреев.
– Ты на себя в профиль давно не смотрел? – спросил Вовка, стуча ногой, как статуя Командора. – Ариец. Бердичевский самурай. А до Иерусалима еще дожить надо. Я лично собираюсь работать здесь. Это единственное место, где можно работать.
– Да сообрази ты наконец, Бейдерино, – сплюнул Саульский, – что вся наша работа здесь на хрен никому не нужна. Делали говенную обувь – и будут делать, хоть ты им «Анну Каренину» напиши.
– А куда ты с подводной лодки денешься? – хмыкнул Вовка, повертел луковицу, заправил в бороду и хрустнул…
– Да валить всем отсюда надо!
– Довалились уже, ступить некуда – везде сидят вот такие. А я хочу, чтоб прошло много лет, и вы все намотались по разным местам, а потом пришли в «Скороход», – сказал Бейдер. – Где я буду сидеть главным редактором.
– А меня ты куда денешь, Володя? – кротко спросила Рита.
– В министры печати, – цинично польстил он.
– Ну – намотались, – сказал Ачильдий.
– Ну – приехали, – сказал Саул.
– И я вас – возьму! – торжественно пообещал щедрый Бейдер.
– Возьми петуха за бейцы! – прыснул водкой толстый Спичка.
Мы все еще не обвыклись друг с другом, не обмялись. Глазам было странно. Бывшая когда-то целым залом редакционная комната стала маленькой и бездарно освещенной. Выпили по третьей реанимирующего напитка и закурили.
Совмещение настоящего и будущего, или, если иначе взглянуть, прошлого и настоящего, с повышением градуса пошло легче, естественней.
– Здесь расти дальше некуда. Бесперспективно, – пригорюнившись, поделился Гришка Иоффе и как бы сморгнул слабую слезу. Бескостно оползая в дерматиновом полукреслице, он сделался похож на маленького, поседевшего, домашнего и безвредного змей-горыныча. – Книгу издать невозможно. Издательства забиты на пять лет вперед. В Союз писателей не вступишь…
Писал он так себе. Все потупились. Вялый-то он был вялый, но в глубине немножко ядовитый.
– Гриша, – предостерег благодушный Куберский, – не делай глупостей. Ну, издашь ты в Магадане свою книжку детских стихов – и это стоит того, чтоб разводиться с Жанной? Трехкомнатный кооператив от «Скорохода» ты купил, в партию и в Союз журналистов вступил, зарплату получаешь, – живи спокойно!.. Не дергайся.
Мы знали, что речи эти в пользу бедных. Гришка проторчал в своем Ягодном, зековской столице Колымы, пять лет: вернулся несолоно хлебавши, усох, опал, постарел, и теперь платит алименты и по выходным гуляет с выросшими детьми. Сам дурак. А жалко бедолагу.
Труднее всех было с Мишкой Зубковым. Мишка спился, опустился, не вылезал из депрессии – голливудский красавец, умница, талант, «Мистер филфак» все пять студенческих лет. Он блестяще писал, пел, как Карузо, играл на всем, что издает звуки, и переводил со всех языков. Бабы падали штабелями. До времени он посеребрился, остригся коротко, надел очки, знал все ночные шалманы в городе, ходил в засаленной куртке, и в один гадкий петербургский вечер бросился на Финляндском вокзале под электричку. Зрелище было серьезное даже для штурмовой бригады «скорой», прилетевшей на «попал под поезд». Они вызвали транспорт из морга, и то, что осталось на рельсах, лопатой собрали в черный пластиковый мешок.
– Зубкович, – сказал Саульский, – да ты выглядишь еще лучше, чем раньше. В каком ты опять круизе набрал такой миллионерский загар?
До «Скорохода» Мишка два года плавал пассажирским помощником на «Лермонтове» и был любимцем публики и команды.
– На Южном кладбище, – в лучших традициях черного университетского юмора захохотал Мишка.
И все захохотали следом, а громче всех я, потому что в это время я уже жил в Эстонии, и Гришка Иоффе пытался задним числом сделать мне выговор по телефону, что я не приехал на Мишкины похороны. Хотя а) я не знал; б) гроб все равно не открывали; и церемония превратилась в крепкую помойку памяти товарища.
А вот сидит товарищ, и хоб хны. Хрен ли нам Колыма, хрен ли электричка.
Мишка мягко улыбнулся и налил себе пива.
– Не сдувай пену! – закричал Бейдер, и все снова загоготали.
Мы пили пиво у ларька на углу Воздухоплавательной, и Мишка не глядя сдунул пену на лицо вышагнувшего сзади мужика. Еле отмахались. Компанию мужика особенно оскорбило, что смешливый Бейдер просто зашелся в экстазе. Он как раз перед этим удачно заплел вежливую критическую гадость про Маринку Галко: про ее самомнение как насчет гениальных материалов, так и насчет неотразимой внешности, но яд еще не был излит.
– Вот пройдет лет двадцать, – принял Мишка кружку, – и красивой Маринка быть перестанет, а дурой так и останется. – И сдунул пену. И попал.