считаться, потому что за нею стоит очень большое, очень значительное — человек, выстреливший себе в сердце. Порой она необъяснимо действует на умы, заставляет по-новому смотреть на общеизвестные факты. Время, постоянно влекущее человека к неминуемому концу, всегда снисходительно к погибшим. Сенька умер, оставив добрую память о себе. Но если бы он знал, сколько он оставил после себя сожалений и печали.
Еще недавно Крылов полагал, что никто и ничто не встанет между ним и Ольгой. Но между ними встала Сенькина смерть, память о Сеньке. В душе у Крылова завязался мучительно сложный клубок. Крылову было глубоко жаль Сеньку, он понимал жестокий трагизм его положения. Он ставил себя на место Сеньки и видел неумолимую логику в его поступке. То был один из тех нечастых случаев, когда человек сам определяет себе меру наказания, потому что никакой другой суд не может дать ему удовлетворения. Так бывает с людьми, подобными Сеньке, — цельными, честными, сильными. Другие же нашли бы спасительный выход из Сенькиного положения в компромиссе с собой, в самоуспокоительной лжи. Сеньку такой выход не устраивал — Крылов по себе знал почему. За железнодорожным поселком, в заснеженном овражке, где молча плакал Борзов, Крылов испытал, что позже пережил Сенька. Но у него, в отличие от Сеньки, оставался один почти невероятный шанс вернуться назад. Имей Сенька такой шанс, он наверняка поступил бы, как Крылов. У Сеньки этого шанса не оказалось, и он покончил с собой. Но Сенька, Сенька. Он все еще сражался с Крыловым, бессмысленно, упрямо. А разве Крылов виноват, что счастье и несчастье шагают рядом, все время соприкасаясь между собой? Конечно, своей смертью Сенька смыл с себя вину, он использовал последний шанс, но он связал Крылова и Ольгу по рукам и ногам. А может быть, не связал? Может быть, Крылов просто испугался? Но чего? Откуда у него этот камень в груди? Уже третий день, как похоронили Сеньку, и третий день Крылов не видел Ольгу. Когда они стояли у могилы, и Максимыч говорил прощальные слова, и прогремел прощальный залп, взгляд Ольги испугал Крылова, а может быть, и его взгляд испугал ее. Ольга выглядела усталой и постаревшей. Или это он сам постарел? Они возвращались после похорон вместе и, не сговариваясь, расстались.
И вот теперь он шагал позади саней где-то в середине партизанской колонны. Старая Буда давно скрылась из вида, отряд углублялся в леса. Борзов, закутавшись в тулуп, молчаливо сидел на санях. По сторонам тоскливо плыли березы, над головой свинцово висели облака, ледяной ветер обжигал лицо.
«А может быть, отчуждения вовсе нет, — думал Крылов, — а только все запутано?..»
Марзя, шагавший рядом, такой неловкий, будто отрешенный от окружающего мира — от тяжело нагруженного обоза, от скрипа снега, фырканья лошади и мерзлого декабрьского леса, странный, мудрый Марзя — начал неторопливо нанизывать слова:
Нет ровных линий на земле:
То гладь, то бурелом,
То ты скрываешься во мгле,
То мгла в тебе самом.
То ночь тебе светлее дня,
То день темней, чем ночь,
То ты горишь сильней огня,
То все тебе невмочь…
Пусть говорят что говорят,
Пусть очень крут подъем,
Пусть в тебя молнии летят, —
Иди своим путем.
И только так и так везде.
Чужих следов не жди.
Пусть упадешь — к своей звезде
Своей тропой иди.
И не сворачивай с нее,
Хоть гром над головой.
И если даже смерть — ее
Ты вызывай на бой.
Но береги в себе себя
И береги ее в себе:
Все возродится у тебя,
И все опять придет к тебе…
Над головой по-прежнему низко висели облака, по сторонам так же однообразно плыли деревья, под копытами лошади и полозьями саней так же хрустел снег, но что-то вдруг изменилось для Крылова: облака будто посветлели, а ветер потеплел.
— Паша, ты студент?
— Бывший. Снег пошел.
Среди леса вырос поселок. Обоз стал. Партизаны потянулись к домам, к теплу.
Крылов пошел вдоль обоза, миновал нежилые строения, повернул к большому дому, над крышей которого курился дымок.
Внутри гудели голоса, раскатисто звучал смех, густым слоем висел махорочный дым. Сесть было негде, Крылов стал у двери, опустив на пол пулеметный приклад.
Здесь находилось человек пятьдесят — среди них командование отряда. Ольга тоже была здесь.
— Я ему втолковываю, — весело рассказывал темноволосый крепкий человек в армейском полушубке, — партизаны мы, хлеб у немцев реквизируем и все остальное. А он: «Начхать мне на немцев, а порядок не нарушай. Хлеб заприходован? Заприходован. Забираешь — давай расписку!» «Зачем тебе расписка, дедок? Немцам, что ли?» «Немцам не немцам, а порядок есть порядок, давай и все!» Так и написал: «Я, Фоменко Николай Григорьевич, старший лейтенант Красной Армии, начальник штаба старший лейтенант Красной Армии, начальник штаба партизанского отряда, забрал награбленный немцами хлеб и прочее». Дедок надел очки, прочитал: «Ну, теперь другое дело».
Партизаны захохотали, заговорили наперебой, а Крылов подумал, что с фамилией Фоменко у него связан памятный эпизод. Еще случай, когда пути людские неожиданно пересекаются. Человек постоянно и что-то находит, и утрачивает.
— А, это ты? Как тебя? — взгляд Ломтева, полускрытый веками, будто прицеливался к Крылову. Лицо у Ломтева было какое-то стандартное, лишенное индивидуальных черт. Оно не располагало к себе, даже когда улыбалось, потому что и улыбка у Ломтева была стандартной, деланной, не согретой пониманием и добротой.
— Да он спит! — раздался смешок, и в доме опять грянул раскат хохота.
— Это правда, что Сенька… тех мадьяр положил, а? — глаза у Ломтева сузились в черточки, на незапоминающемся лице отразилась смесь любопытства и начальственной снисходительности. — Сколько их там было-то?
— Одиннадцать! — подсказал кто-то.
На каверзный вопрос Ломтева нельзя было ответить, не бросив тень на Сеньку и тем самым на себя и на Ольгу. То, что случилось в железнодорожном поселке, было слишком невероятно, слишком превосходило возможности одного человека, и Крылов поставил бы себя в рискованное положение, если бы возразил Ломтеву. Может быть, тот именно на это и рассчитывал? Крылов вспомнил разрывы гранат, убитых мадьяр, беспомощного Сеньку и понял, что не подыграет Ломтеву, не даст Сеньку в обиду.
— Правда.
Партизаны глухо зашумели. Крылов взглянул на Ольгу — от ее остановившегося взгляда ему стало тяжело, но он чувствовал, что так и надо было ответить Ломтеву.
— Ну а ты что делал? — в