чьего-то мужа, который 16 лет живет с чужой женой… А сколько раз приходится наталкиваться на грубость продавщиц? На обсчитывание тебя кассиршами? Делаешь вид, что не заметил, не лезть же на стену из-за ерунды. И тут все та же гнусная «копеечка», в которой старик Лёвшин из горьковских «Врагов» видел корень всех зол на свете: из-за нее иной душу свою готов засунуть под прилавок!
Подрубить под корень мещанство, или, как теперь говорят, «потребительство», во всех его видах и формах можно только на пути формирования коммунистической личности из каждого школьника, из каждого ребенка. Семья и школа тут в силу вещей выступают на первый план, — что я и должен буду образно показать в моей будущей повести.
Можем ли мы терпеть, чтобы в нашем собственном доме рука исторических мертвецов хватала нас за горло? Когда буржуазия и ее добровольные или подкупленные подпевалы пытаются всевозможные недостатки и темные пятна наши свалить на сущность социалистического строя, так и подмывает им сказать: господа хорошие, бьете вы нам челом своим же собственным «добром»! Будь то насилие, корысть, жестокость, воровство, хулиганство, бюрократизм, самовластие, жажда наживы, взятка, тунеядство, чванство, лицемерие, эгоизм, лень и другие пороки, им несть числа, — разве они со дня Октябрьской революции появились на белый свет? Да ведь это все ваше исконное «добро», веками процветающее на почве вашего эксплуататорского строя как «природно» ему присущее, а у нас лишь назойливо бытующее в виде остаточной плесени прошлого по той причине, что не сумели мы еще искоренить кое-что из полученного от вас исторического наследия. Чуточку терпения, дайте нам срок, не срывайте и не тормозите наш мирный труд угрозами новых империалистических агрессий, и увидите, что от всех этих ваших пакостей не останется у нас даже воспоминания. Поколения коммунистических веков и вспоминать о них не захотят, разве что на театральной сцене…»
Работая большей частью дома, в московской квартире или на даче, Пересветов неделями и месяцами видел около себя кроме Ариши ее маму, Марию Ивановну, шагнувшую теперь уже за девяносто лет. Раньше беседы с ней часто переносили Константина в прошлое страны, о котором он писал, а в последнее время эти беседы приобрели весьма своеобразный характер. Дело в том, что она уже несколько лет страдала старческим психозом. По-человечески понятно, что Пересветов стал внимательнее к ней присматриваться. Она пробуждала в нем и писательский интерес к человеку в столь трагическом положении. Как раз он тогда знакомился с работами Выготского и других по детской психологии, а тут перед ним был человек на исходе жизни.
— Какая я несчастная! — часто произносила она плаксиво.
Константин Андреевич в таких случаях старался ее развлечь.
— Ну это вы, Мария Ивановна, зря, — говорил он ей, — вы счастливая.
— Это почему? — В ее голосе звучало любопытство.
— Да как же? Мало кто доживает до девяноста двух лет, а вам, вот видите, посчастливилось.
Не находя возражений, старушка молча жевала свой язык, шевеля запавшими губами. Просила:
— Возьмите меня с собой в Павловский Посад.
В Павловском Посаде она родилась и не была там более пятидесяти лет. А теперь, оказывается, ей «папа велел прийти» туда. Отца ее нет в живых уже лет семьдесят пять.
— Дайте мне это… это…
— Не пойму, что вам нужно?
— А я-то надеялась! — разочарованно говорит она. — Ариша! — окликает она дочь. — Есть у нас обед? Надо покормить двух девочек… И вот еще двое мужчин с бородами. Вот оттуда лезут! — тычет палочкой-посошком в батарею отопления.
Зять вмешивается и советует: раз эти бородачи к ней пристают, прогнать их палкой!
— Ну как можно, палкой, — степенно возражает старушка. Обращаясь к пустому стулу, спрашивает: — А вы кто такой? Вас как звать-то? Меня Мария Ивановна.
Одно время настаивала, чтобы ее отвели в Сокольники, где она получит сорок рублей, которые одолжила некой Марии Васильевне году в девятьсот втором, когда работала в детском приюте Бахрушина. В конце концов зять сказал: «Ну хорошо, пойдемте». Вывел ее на улицу, обошли квартал кругом и по Молодежной благополучно вернулись домой. Про Сокольники старушка успела позабыть.
Пищу не доедает: «Куды ты мне столько кладешь? Мне маленький кусочек, — и обязательно оставит что-нибудь на тарелке: — Это им». Должно быть, думает о своих братьях, которых обслуживала после смерти отца с матерью. Мыло едва в руки возьмет, тут же кладет обратно в мыльницу.
— Вся эта бережливость, — говорил Костя Арише, — от привычки заботиться о других. Многие, старея, делаются жадными, злыми, мучают близких своей привередливостью, ничего подобного за твоей мамой я не замечал. Как была она всю жизнь добрейшим человеком, так им и осталась.
К старости у нее особенно развилась религиозность, от нее часто слышат: «Господи, спаси! Какая я грешная!» Сидит и напевает: «Волною морскою скрывшего древле, гонителя, мучителя… Свят, свят, свят, господь Самаоф…» Слова молитв помнит, как заучила в детстве: «Самаоф» вместо «Саваоф». Когда поет, кажется совсем нормальной, пение у Марии Ивановны показатель спокойного состояния души.
Раньше, когда старушка была в здравом уме, зять по ее просьбе провожал ее к пасхальной заутрене в церковь на обрыве Ленинских гор, в которой, по преданию, венчался Иван Грозный, а дома в разговорах с ней, задевая религиозные темы, позволял себе беззлобно пошучивать, — она не обижалась, как не обижался на него когда-то и Шошин. Говорил, что она докучает богу молитвами, это может ему надоесть, он, чай, занят другими делами… Теперь она об их дискуссиях забыла, иной раз даже попросит: «Константин Андреевич, помолитесь за меня!» Он напомнит ей, что в бога не верует. «Как так?» — удивится она, точно впервые об этом слышит. «Так, — ответит он, — я помолюсь, а бог скажет: обманываешь меня, безбожник». — «Он так не скажет», — возразит Мария Ивановна. «Не скажет, потому что его нет». — «Ну нет так нет», — спокойно согласится старушка.
Она часто спрашивает: «У нас все дома?» — «У нас все, — ответит дочь и добавит иногда шутя: — А у тебя как?» Мать помолчит, соображая, и совершенно серьезно скажет: «У меня, должно быть, не все дома».
В минуты просветления принимается благодарить, что за ней ухаживают (одну ее не оставляют), или говорит дочери: «Я должна идти, меня Константин Андреевич с Аришей ждут. Они обидятся, если не приду, они ко мне хорошо относились».
Бывали у нее, однако, и приступы воинственности: стучит палкой об пол, кому-то грозит, кричит: «Зачем меня здесь держите? Пустите меня домой!» — а где дом, сказать не может. Ночью встанет и бродит в потемках по комнатам, стаскивает одеяла со спящих. Пуговицы