До сих пор боевые действия велись на территории губерний, сравнительно недавно вошедших в состав Российской империи, население которых довольно сдержанно встречало русские войска: лишь в Смоленске русские воины с волнением ощутили, что война приблизилась к самому сердцу России. Местные жители с искренним радушием привечали своих защитников, доставляя им «не только удобства, но даже увеселения городской жизни»: «По Смоленским улицам сновали довольно богатые экипажи. Был даже русский театр с странствующими актерами, правда очень жалкий, но привлекавший толпу военной молодежи, которая была рада и этому развлечению после продолжительного пребывания в городах и деревнях Польши <…> и после тяжкого похода, прерываемого лишь сражениями. Лица обоих полов ходили молиться по церквам и прогуливались по старинным укреплениям Смоленска»{18}. Но как ни пленительны были «мирные забавы», наши герои не могли не ощутить их скоротечности: «Три дня прожили мы под Смоленском бурно и весело. Два месяца мы терпели всевозможные лишения. Теперь мы брали от жизни всё и пользовались всем вволю, благо в городе еще можно было достать всё что угодно. Смоленск расположен так, что из нашего лагеря перед нами открывалось обширное поле наблюдений. Всё это время можно было наблюдать, как вдали со всех сторон непрерывно шли на нас целые облака пыли. Они-то и показывали нам, какие толпы неприятелей на нас надвигались. А на третью ночь бесконечные линии неприятельских сторожевых огней заполонили всю обширную равнину перед Смоленском, и конца им не было»{19}.
В битве под Смоленском русские воины готовы были сражаться до последней капли крови, чтобы остановить продвижение неприятеля «в недро своего Отечества». Однако превосходство в силах оставалось по-прежнему на стороне наполеоновских войск, в силу чего М. Б. Барклай де Толли приказал оставить пылающие развалины города, продолжив отступление по дороге, ведущей к Москве. Это решение не легко далось полководцу, которого вся армия подозревала в трусости и, по словам Багратиона, «ругала насмерть». Император Александр I не мог не считаться со всеобщим негодованием и вынужден был принести «своего человека» в жертву общественному мнению. Государь подписал рескрипт о назначении главнокомандующим всеми российскими армиями генерала от инфантерии светлейшего князя Михаила Илларионовича Голенищева-Кутузова, пользовавшегося огромной популярностью в дворянских обществах обеих столиц и с энтузиазмом встреченного армией, которую старый полководец на протяжении пятидесяти лет водил к победам. Радостное известие «вдруг электрически пробежало по армии» во время бивака при Цареве Займище. «Минута радости была неизъяснима: имя этого полководца произвело всеобщее воскресение духа в войсках, от солдата до генерала. Все, кто мог, полетели навстречу почтенному вождю, принять от него надежду на спасение России. Офицеры весело поздравляли друг друга со счастливою переменою обстоятельств; даже солдаты, шедшие с котлами за водою, по обыкновению, вяло и лениво, услышав о приезде любимого полководца, с криком "ура!" побежали к речке, воображая, что уже гонят неприятелей», — свидетельствовал И. Т. Родожицкий{20}.
На пятый день по прибытии Кутузова к армии, 22 августа, русские войска расположились на биваке при селе Бородине, который оказался для многих из них последним земным пристанищем. Один из участников кровопролитной «битвы гигантов» впоследствии заметил, что во время Бородинского сражения «сошло в могилу целое поколение». В тот день русская армия лишилась почти половины своего офицерского состава: по словам генерала H. М. Сипягина, «вообще офицеры наши в Бородинском сражении, упоенные каким-то самозабвением, выступали вперед и падали перед своими батальонами». О чем думали, говорили «мученики славы», как назвал их в 1830-е годы историк Н. А. Окунев, собравшись вокруг бивачных костров накануне «величайшего в летописях народов побоища»? Содержание беседы офицеров-артиллеристов перед битвой передано в воспоминаниях H. Е. Митаревского: «Ночь настала холодноватая, небо то покрывалось облаками, то очищалось. Поужинавши у запасного лафета, обыкновенного нашего приюта, где хранились и припасы, мы полезли в свой бивак или шалаш. Иначе нельзя назвать жилище, где мы, шесть офицеров, могли только лечь на соломе, друг подле друга; мы могли там и сидеть, но выпрямиться было невозможно: таким невысоким было сделано наше жилье; один лишь ротный командир помещался особо. Полагали, что завтрашний день будет решение кровавой задачи, и, разумеется, об этом только и толковали. "Не может быть, говорили, чтоб из такого дела все мы вышли живы и невредимы! Кому-нибудь из нас да надо же быть убитым или раненым". Некоторые возражали: "Не может быть, чтобы меня убили, потому что я не хочу быть убитым…" Другой замечал: "Меня только ранят…" Один молодой, красивый подпоручик сказал, указывая в открытую лазейку бивака: "Смотрите, видите ли вы там на небе большую звезду? Когда меня убьют, я бы желал, чтобы душа моя переселилась туда". Этот офицер действительно был убит, но там ли его душа?.. Однако ж по настоящее время, как только взгляну на крайнюю звезду Большой Медведицы, я вспоминаю о своем юном сослуживце. Я доказывал, что в сражении обыкновенно из десяти убивают одного, а ранят двоих; следовательно, из нас шестерых должен быть убитым один или ни одного, а ранен будет кто-нибудь непременно. "И неужели я именно тот десятый, который должен быть убитым?" — говорили иные. Все мы были люди молодые, я же моложе всех. Один только штабс-капитан был старше нас. Этот добрый, благородный человек служил в прусской и турецкой кампаниях и только в двенадцатом году был переведен к нам в роту. Он сказал: "Полно вам рассуждать… Молитесь Богу, да спите, а там Его святая воля". И мы, хотя были и не без грешков, славно заснули, как говорится, сном праведников»{21}.
Ночь на Бородинском поле запомнилась А. С. Норову с множеством подробностей, вероятно, потому, что это было первое и последнее «большое сражение» в его жизни. Юный офицер гвардейской артиллерии лишился ноги, после чего он вынужден был расстаться с мечтой о военной карьере. Вот его рассказ: «Я пробирался в этот вечер в батарейную роту графа Аракчеева, которой командовал Роман Максимович Таубе. Он был ко мне особенно добр, и я, думая, что мы уже находимся накануне битвы, нес ему подарок: он заметил у меня отличную булатную саблю, которую мне подарил мой отец вместе с ятаганом, полученные им от генерала от инфантерии князя Сергея Федоровича Голицына из отбитых у турок под Мачиным. Таубе давно упрашивал меня уступить ему саблю, говоря: "Ты, мой друг, командуешь двумя орудиями, а у меня их все двенадцать; я верхом, а ты пеший; ты можешь и со шпаженкой управиться, да к тому же у тебя ятаган". Таубе, израненный ветеран, украшенный уже Георгиевским крестом за прусскую кампанию, очень был тронут моим подарком. Тут собрались за чаем все офицеры батареи»{22}. Таубе в ответ подарил А. С. Норову на счастье часы, сказав при этом: «Не знаю, чьи часы лучше, твои или мои; но я хочу с тобой обменяться, чтобы ты имел у себя память обо мне <…>». Он прибавил: «Я никогда не выходил цел из дела». В своих воспоминания о Бородинском сражении Норов вспомнил характерный бивачный диалог между двумя своими приятелями-артиллеристами: «Глухов, обратясь к Павлову, который был земляк, сказал: "А что, любезный друг, если нас завтра ранят, а не убьют, то мы отдохнем в деревне твоей матушки?" — "Так, мой любезный, — отвечал Павлов, — ты, может быть, отдохнешь там, а я здесь!" Так и случилось».
Предчувствуя кровопролитие и вечную разлуку со многими своими товарищами, офицеры перед сражением старались обменяться памятными вещами, оружием. Впрочем, знак дружеской симпатии, полученный в результате обмена, воспринимался как талисман «на счастье», в то время как безвозмездно передать кому-либо что-либо накануне или во время битвы считалось плохой приметой: так, князь П. А. Вяземский рассказывал о том, что офицеры, один из которых снабдил его фуражкой, а второй — лошадью, погибли. По воспоминаниям А. С. Норова, при виде своего юного изувеченного в битве сослуживца смертельно раненный Р. М. Таубе произнес: «Хотя бы нас, стариков… Не спасла меня твоя сабля, да и тебя твой ятаган».
Долгих 15 часов, все светлое время суток продолжалось сражение при селе Бородине. Под вечер выстрелы с обеих сторон стали стихать, атаки противника прекратились по всему фронту, и «армия, вернее, остатки ее, отдыхала». Изнуренные в битве воины собирались вокруг костров, «считая раны» и своих уцелевших товарищей. «Всю ночь с 26-го на 27-е число слышался по нашему войску неумолкаемый крик (таким образом созывались батальоны, полки и даже дивизии. — Л. И.). Иные полки почти совсем исчезли, и солдаты собирались с разных сторон. Во многих полках оставалось едва 100 или 150 человек, которыми начальствовал прапорщик», — рассказывал H. Н. Муравьев{23}. По словам Г. П. Мешетича, «тут-то был виден кровавый пот бранной усталости, слезы и сожаление о потерянных товарищах и знакомых»{24}. И. Р. Дрейлинг вспоминал: «Измученные, лежали мы на пропитанной кровью земле, за которую заплатили такой дорогой ценой»{25}. H. Н. Муравьеву конец великой битвы запомнился так: «Когда настала ночь, я опять отправился уже пешком на батарею Раевского, где и около которой лежали страшные груды мертвых и раненых, коих ужасный стон раздирал душу; отправившись с целью отыскать брата Михаила, но не найдя его, я, утомившись до чрезвычайности, лег тут отдохнуть на землю, подле одного раненого, заснул немного и, проснувшись, застал соседа уже мертвым; брата же не нашел»{26}.