С приближением осенней непогоды русские воины стали располагаться на биваках основательно, «по-солидному», чем причиняли немалый ущерб окрестному населению: «Мы себе выкопали яму по пояс глубиною, с закраинами, на которых сидели и спали, обставили жердями и хворостом и оплели соломой. Недалеко от нас, влево, за небольшою речкой, на возвышенности стояла деревушка. Жителей там не было — все убрались в леса. Там выбрали избу, устроили баню, в которой несколько раз парились; один раз и меня туда затащили. Узнали о бане пехотные офицера и просили истопить ее для них; мы послали людей, и они вместо бани нашли только пустое место. Баню нашу кто-то перетащил к себе, да и вообще все избы были растащены и перестроены на бивуаки. <…> Для продовольствия подвозили сухари и крупу; давали изредка волов для говядины, водку и овес; сено и солому доставали фуражировкой по окружным селениям. <…> Искали и интересовались доставать немолоченый овес в снопах; нередко доставали его, а потому значительно поправили лошадей. Лошади сперва ели все — и колосья, и самую солому, а потом уже стали объедать одни колосья. <…> У нас был бивуак небольшой, и мебелью мы не занимались, но зато навезли книг. Книги были большею частию известных тогда писателей: Дюкре дю Мениля, Радклиф, Коцебу, помню также, что были "Жиль Блаз", "Путешествие капитана Кука" и много других. Зачастую, бывало, однако ж так, что какого-нибудь сочинения в трех частях находились налицо только две первые части или последние, или же средней не было; но, несмотря на это, мы имели довольно чего читать по вечерам, да и ночи становились длинными»{35}. Не менее красноречив рассказ В. И. Левенштерна: «Ни одна армия никогда еще не имела всего в таком изобилии, как наша, не доставало только дров; солдаты разорили на топливо все окрестные дома. Дня через три или четыре огромного прекрасного Тарутинского села более не существовало. Самому фельдмаршалу пришлось выехать из прекрасного занимаемого им дома, с которого была сорвана крыша в то время, как он обедал. Он снискал большую популярность тем, что не препятствовал этому приказав только подождать, пока он отобедает. Покончив обед, он вышел из дома и поселился в трех верстах от лагеря в деревне Леташевке…»{36} Кутузова нередко упрекали в излишней снисходительности к «шалунам», но поразительно похожий случай произошел во время похода во Францию в 1814 году. И. М. Казаков рассказывал: «Мне случилось раз зимой, в небольшой деревушке, почти разграбленной, видеть, как стащили соломенную крышу с одной избы, в которой поместился наш главнокомандующий Барклай, и каково же было мое положение, когда он вышел поспешно из избы и стал смотреть, как снимают солому и стропила, которые зимой не нужны, так как дождя не бывает. Когда же казаки и жандармы стали сгонять с крыши фуражиров, то Барклай, смеясь, приказал их не трогать, чтоб не замерзли и не остались бы без пищи». Как говорится, на войне как на войне…
Заметим, что «бытовые условия» в Главной квартире Кутузова не особенно отличались от бивачных удобств. «Не было надобности хлопотать о зажжении свечи <…>: она всегда стояла в устье печи внутри медного таза, который наполнялся массою тараканов — черных, гладких, безвредных; пруссаков бурых, которые смердят и кусают, в избе не было. Она была курная или черная. Топка печи продолжалась не более часа. В это время густой слой дыма несся над головой моей и Коновницына, лежавшего близ дверей в темном углу; диагонально против меня. Должно было переждать дым и потом уже приниматься за работу. Дым выходил в отверстие, закрывавшееся задвижкою по окончании топки. Воздух был так чист, что я рад бы жить всегда в курной избе. Часовой, стоявший снаружи дверей избы, имел приказание впущать всякого военного. В первые две недели пребывания нашего в Леташевке я будил Коновницына при получении каждого донесения, которое он сам распечатывал. Но когда он утомился от неоднократного по ночам пробуждения, он разрешил мне распечатывать конверты и будить его только в случае важном», — свидетельствовал А. А. Щербинин{37}.
Благодаря подробным воспоминаниям H. Е. Митаревского мы можем в подробностях восстановить будни наших героев в Тарутинском лагере: «Офицеры ходили по лагерю, отыскивая знакомых. Всяк выбирал по своему вкусу общество, и время проходило весело. Наш ротный командир, штабс-капитан, был совершенный домосед, почти никуда не ходил; но как он был человек хороший, очень приятный собеседник и имел все средства принимать, то к нему всегда собирались офицеры, как своей бригады, так и пехотной и знакомые разных команд. <…> Образовались разные кружки. В картежных играли в бостон, в то время бывший в ходу, в банк и другие игры. У нас не было карт; из наших офицеров только один поручик любил поиграть и ходил туда, да еще подпоручик, англичанин; но этот, проигравши сразу полученное третное жалованье, остался без денег и сидел на месте. <…> Были кружки, где любили и подкутить: но так как было кругом начальство, то слишком и не увлекались. У нас образовалось что-то вроде школы: штабс-капитан любил пофилософствовать, а потому многие к нему и собирались для этого. <…> Самовара у нас не было, а в тот же медный чайник, в котором кипела вода, клали и чай. Когда было мало стаканов, то посылали доставать, а некоторые приходили со своими. Некоторые пили с прибавлением крепкого. Чай располагались пить у разложенных огней. Штабс-капитан имел обычай сидеть по-турецки, поджавши ноги; прочие сидели, как попало, а некоторые лежали, но все с трубками. Солдаты, вечером, по окончании работ, пели песни, и часто по полкам играла музыка. Все были довольны и веселы, а главное — имели хорошие надежды в будущем»{38}. Помимо всех вышеперечисленных занятий, у офицеров 12-й легкой роты существовало особое развлечение, привлекавшее к их биваку немало любопытствующих: «Был у нас в роте солдат. Когда мы стояли еще около Луцка, он бежал из роты. Его поймали, судили и прогнали сквозь строй. Он оставался в пренебрежении, и на него не обращали внимания. Во время отступления от Вильно, особенно ночью, к нему собирались кучкой солдаты и много смеялись, слушая его рассказы. Мы полюбопытствовали узнать, что он рассказывает. Бывший при этом фельдфебель сказал: "Это наш солдат сказывает сказки, и такие уморительные, что умираешь со смеху". Довольно рано улегшись на ночлеге, офицеры упросили штабс-офицера позвать сказочника. Сначала он стеснялся нас, но стакан водки развязал ему язык. Он сказывал сказки большею частию в смешном роде, и так гладко и с таким юмором, что мы много смеялись. С того времени мы часто его призывали, заставляли ложиться подле бивуака и говорить сказки. Так было и под Тарутином. Сказки его были до того уморительны, что нарочно у нас оставались ночевать сторонние офицеры, чтоб только послушать их. Рассказчик этот поступил в солдаты из духовенства…»{39}
Вероятно, «золотые дни» при Тарутине особенно запомнились русским офицерам и тем, что командование во главе с Кутузовым не настаивало на строгом соблюдении всех формальностей службы, предоставив войскам возможность восстановить силы после Бородинского кровопролития: «Киверов мы тогда не надевали. Тогда пехотным и артиллерийским офицерам не полагалось носить усы, но многие по своей фантазии их запустили. Начальство смотрело на все это снисходительно. Оно заботилось больше о том, чтобы все были довольны и веселы. Часто проезжали по бивуакам наш дивизионный генерал Капцевич и сам корпусной генерал Дохтуров. Солдаты как были, так и оставались кто в рубашке, кто на босу ногу; даже начальство требовало, чтобы все оставались спокойными. Случалось, что генералы проезжали во время нашего обеда или вечернего чаю; мы обыкновенно поднимались в чем были. Почти все они говорили: "Не беспокойтесь, господа, продолжайте ваше занятие". <…> Эти, по-видимому, вольности нисколько не нарушали порядка и дисциплины, которая строго наблюдалась»{40}. По рассказу M. М. Петрова, «высланные тогда в свое время в тыл французов залетные наши партизаны — ген[ерал]-майор Дорохов, полковник князь Кудашев, подполковник Д. Давыдов, капитаны Фигнер, Сеславин и многие другие из регулярных кавалеристов и из донских удалых налетов, врываясь во все удобные места займища нечистой вражьей силы, душили и арканили незваных гостей московского царства, так что каждый день приводили их в деревню Леташевку из разных мест Подмосковья от 100 до 300 и более человек пленными…»{41}. Эта «малая война с большими преимуществами», следствием которой были, по выражению Кутузова, «шалости» в неприятельском тылу, давала постоянную пищу для разговоров вокруг бивачных костров. В офицерских беседах едва ли не чаще других упоминалось имя партизана А. С. Фигнера, отличавшегося исключительным хладнокровием в опасностях и даже пристрастием к рискованным ситуациям. В совершенстве владея несколькими европейскими языками, он не раз переодевался в мундир офицеров и нижних чинов наполеоновской армии, добывая таким способом ценные сведения. Однажды он доставил в русский лагерь не совсем обычного пленника, о котором упомянул в записках генерал Ермолов: «При выходе из Москвы Фигнер достал себе французский билет как хлебопашец из Вязьмы, возвращающийся на жительство. Переодетый в крестьянское платье, взят он в проводники небольшим отрядом, идущим от Можайска. Целый переход следует с ним, высматривает, что пехоту составляют выздоровевшие из госпиталей, сопровождающие шесть орудий италианской артиллерии, идущей из Павии. С ночлега Фигнер бежал, ибо в лесу, недалеко от дороги, скрыт был отряд его, и он решился сделать нападение. Все взято было почти без сопротивления. В числе пленных был полковник, уроженец из Ганновера. Я был свидетелем свидания его с генералом бароном Беннигсеном, знакомым его с самой юности, по связи семейств их»{42}. Похоже, что встреча на военной тропе двух старинных приятелей, из которых один был начальником Главного штаба русской армии, а второй скромным полковником из иностранного контингента наполеоновской армии, произвела впечатление на офицерское общество. Об этом же случае упомянул в записках и H. Н. Муравьев: «Наша конница внезапно ударила на неприятельский обоз и все захватила в плен. Полковник сидел в то время в коляске и крайне удивился, увидев проводника своего предводителем отряда и объяснявшимся с ним на французском языке. Ермолов, к коему доставили захваченных пленных и пушки с обозом, говорил мне, что полковник этот был умный и любезный человек, родом из Мекленбурга и старинный приятель земляка своего Беннигсена, с которым он в молодых летах вместе учился и которого он уже 30 лет не видал. Старые друзья обнялись, и пленный утешился»{43}.