Легко танцевала Наташа, легко и грациозно. Чуть запрокинув корпус, дыша полуоткрытым спелым ртом, она выписывала «па» ритмично и плавно, и, сам того не желая, Бакутин скоро поддался этому ритму и все уверенней, тверже и быстрее закружил свою партнершу. Скоро они набрали такой темп, что взвихренная Наташина фата повисла белым облаком над головой.
Оркестр уже не гремел, звуки его с трудом продирались сквозь невообразимый хаос голосов, песни, смех, звон посуды. И только гулкие удары барабана слышались необыкновенно отчетливо, подбадривая танцующих и поддерживая заданный ритм. «Трам-па-па, трам-па-па», — гремел барабан, и звуки его в сознании танцующего Бакутина обретали смысловое значение, будто пустотелый глупый барабан выговаривал внятно и громко разные слова.
Вдруг все отдалилось, опрокинулось, отлетело прочь. Осталась прозрачная, чуть слышимая мелодия, матовый полумрак и доверчивые нежные руки Нурии на плечах. Пахнуло солнцем, прогретыми степными травами. Пропитанный хмельным, терпким ароматом пожухлых трав, воздух стал как бы видимым и осязаемым, в нем, растворясь, смешались краски земли и неба — голубое и зеленое, смешались и заклубились, запереливались волнами, в которых плавало красное солнце, очень похожее на буек, отсекающий зону морского купанья. Ухватиться бы за этот красный поплавок, повиснуть… Пусть качает. Качает и кружит…
Качает и кружит…
Качает и кружит…
«Нурия», — беззвучно прошептал он и тут же услышал: «Гюрий».
Этот голос жил в нем, всегда был с ним и теперь, всплыв из потаенной неподвластной рассудку глуби, сразу заполнил все существо Бакутина. Голос гудел в бакутинской крови, бился в черепе, подминая все звуки вокруг. И прямо по сердцу. Прямо в сердце:
— Гюрий…
— Гюрий…
— Гюрий…
И каждый зов навылет.
И снова прострелено сердце…
А с простреленным сердцем как?
2
Женщина рожала.
Мучительно-тяжко и долго.
То исступленно билась и корчилась в муках, а то вдруг затихала, безжизненно распластав на скомканной простыне потное смуглое тело.
Боль вытравила живые краски с лица, щеки поблекли, подернулись мертвенной пугающей синевой, а губы обметала известковая накипь.
Все короче становились просветы между приступами боли. Измученное тело не успевало остыть, обмякнуть и успокоиться, как боль наплывала снова и приступы ее делались все затяжней, все неодолимей.
Молоденькая врачиха беспомощно заламывала тонкие руки, суетилась, ахала и то советовала роженице поднатужиться изо всех сил, поднапрячься, а то умоляла ее расслабиться или, уставясь в искаженное, обезображенное болью лицо, жалобно просила:
— Потерпите, пожалуйста. Сейчас мы что-нибудь придумаем… Обязательно придумаем.
Не поворачивая головы, роженица косила на перепуганную врачиху огромным, сверкающим болью глазом, глухо мычала, понимая, видно, безысходность собственного положения. И в этом взгляде вывернутого огромного глаза, и в глухом, утробном мычании было что-то такое первобытное, дремучее, что врачиха с радостью согласилась бы принять на себя все муки несчастной, лишь бы не видеть этих глаз, не слышать этих стонов.
Рождался новый человек. Еще слепой, немой и безумный, он неодолимо продирался, прорывался к свету, любой ценой, даже ценой жизни той, которая зачала его в утробе своей, вспоила и вскормила своими соками, согрела собственной кровью. Он был малой частицей ее плоти, ее земным продолжением, еще одним крохотным листиком великого и бессмертного древа жизни. Он мучил свою родительницу, терзал и душил, но та ни словом, ни мыслью не осудила его, страстно желая лишь одного: поскорее освободиться от желанного и непосильного, мучительного и сладостного бремени.
Это были первые роды в акушерской практике юной врачихи. Перепуганная, взволнованная, она позабыла советы наставников и книжные инструкции, она видела перед собой лишь изнемогшую женщину и холодела от мысли, что та может не разродиться, умереть. Надо бы резко прикрикнуть на паникующую врачиху, даже ударить ее, чтобы отрезвить, вернуть рассудок. Но сделать это было некому…
Новый, еще небывалый по силе и ярости приступ боли подкинул затихшую было роженицу, свил в железные узлы мышцы, натянул сверх всякой меры нервы и жилы, и те стали скручивать, стягивать в колесо каменеющее тело. Уперев затылок и пятки в топчан, женщина все выше и выше поднимала живот, будто и впрямь намереваясь замкнуть это смертельное колесо. Из затененных провалов глубоких глазниц вспучились мутные зрачки, налились безумием, обуглившийся рот выдохнул:
— Ум… мираю!.. У-у-у-у…
Это «у-у-у» слилось в бесконечный стон, такой безысходный и жуткий, что у врачихи кровь заледенела в жилах и она потерянно залопотала:
— Миленькая… Хорошенькая… Не умирай… Слышишь? Не умирай только!.. Погоди… Сейчас мы тебе укольчик…
По маленькому, очень милому лицу врачихи струились пот и слезы. Но обезумевшая от боли роженица уже не видела, не слышала утешительницу и укола не почувствовала.
Тут к врачихе подошла старая, сгорбленная санитарка с непомерно большими, неженскими, клешнятыми руками. Тронув девушку за плечо, санитарка сказала сипловатым грубым голосом:
— Заздря не убивайся, девка. Баба здоровая, ребенок не первый. Сдюжит. А помогнуть надо.
И они стали помогать…
Больничка была совсем крохотная, недавно построенная. В палатах еще не выветрились волнующие запахи масляной краски, извести, свежей древесины. Двери, рамы и подоконники слепили первозданной непорочной белизной, пол зеркально отсвечивал, постельное белье и халаты ласкали глаз свежестью и новизной.
Стояла больничка на некрутом взгорке, чуть на отшибе от поселка, в котором жили нефтяники, разрабатывающие новое, Семеновское месторождение, нареченное так в память о трагически погибшем здесь начальнике нефтеразведочной экспедиции. Поселок Семеновка находится в лесотундре, на водоразделе двух мансийских рек — Сарьягуна и Хоман-хо, в шестистах километрах по прямой на север от Турмагана. Семеновка рождалась как вахтовый поселок, предназначенный лишь для временного проживания буровиков, вышкомонтажников, шоферов и иных рабочих, завозимых сюда на неделю из приречного городка Сомово, где расположено было Сомовское нефтепромысловое управление, которое и слепили из балков-вагончиков, бараков да щитовых домишек, слепили кое-как, на скорую руку, без минимальных коммунальных удобств и служб быта. Однако на первом же месяце жизни Семеновки стало ясно, что вахтовый поселок не получился, а появится еще один обыкновенный рабочий поселок и ему нужно было спешно строить все необходимые соцкультбытобъекты. Аллюром, задыхаясь и спотыкаясь, переделали один барак под ясли, другой — под школу, третий — под клуб. Кромсали, перелицовывали, перекраивали, ломали да перестраивали, чтоб и баню, и пекарню, и столовую, и еще многое иное, такое же неотложное, дать растущему как на дрожжах населению нефтяной Семеновки. Зато больничку, главврачом которой была жена начальника промысла, не приспосабливали, а строили специально, и хоть по самодельному проекту, но выстроили добротно и красиво. Срубили из лиственницы светлый, нарядный, уютный теремок. Лес вокруг не тронули, и в раскрытые форточки и окна ветер заносил сладковатый и щекотный аромат багульника, либо терпкий с ладанным привкусом запах разогретой сосновой смолы, либо сонный дух пожухлой, прелой зелени.
Рабочие на Севере — стойкий, терпеливый, закаленный народ. И хоть болеют они, как все люди, самыми разными болезнями, в больницу стараются не попадать: лучше, недомогая, на работе прокантоваться, пересилить, переломить хворь, чем на белых простынях отлеживаться либо с бюллетенем в кармане дома сидеть. «Хворый день — бросовый», — говорили рабочие не только потому, что «бюллетенный» день оплачивается ниже, но и потому, что только на миру и в работе чувствовали себя нормально…
Сейчас в больничке коротали ненастные осенние дни всего пятеро. Были они «ходячими», обо всем давно переговорили, досыта наспорились, намечтались и теперь, столпясь подле дверей родильного отделения, с участием вслушивались в долетавшие оттуда голоса и гадали, советовали, интересовались, нимало не смущаясь тем, что советы их никому не нужны, а вопросы и догадки — неуместны. Больше всего их занимало: кто эта женщина, откуда приехала, почему без мужа? Даже собранные воедино сведения о смуглолицей роженице оказались чрезвычайно отрывочны, беглы и поверхностны, и это лишь подстегнуло, подогрело любопытство.
В Семеновке не было тайн. Люди знали друг о друге даже то, чего не хотели знать. О тех же, кто были поприметней должностью, или внешностью, иль иными какими-то свойствами, семеновские кумушки могли порассказать великое множество занимательных, развлекательных, удивительных историй. И только о женщине, чей голос долетал сейчас из-за белых дверей родилки, никто из собравшихся подле ничего толком не знал. Эта смуглолицая, молчаливая женщина появилась в поселке минувшей зимой. Красивая и отрешенная, она шла серединой улицы, слегка на отлете держа в левой руке чемодан, а в правой — руку сынишки. О чем говорила она с начальником промысла? — осталось тайной. В тот же день ее оформили лаборанткой, отвели под жилье крохотную комнатенку красного уголка молодежного общежития. Молодая, яркая, одинокая женщина сразу завладела вниманием обитателей холостяцкого общежития, ей наперебой предлагали и услуги, и поддержку, и любовь, но… «Спасибо», «Не надо» — вот и все, чем одаривала она доброхотов и поклонников. Наиболее упорные из них пытались найти путь к сердцу женщины через сына, однако мальчик оказался на диво несговорчивым, малоречивым и некомпанейским. Чем меньше знаем мы о человеке, тем больше он интересует нас. Гордая независимость, неприступность одинокой незнакомки невесть почему раздражали и гневили многих семеновских женщин. «Подумаешь, недотрога», «Скажите, блоковская незнакомка», «Знаем мы таких тихих да гордых, не зря говорят, в тихом омуте…» И дружно принялись искать чертей в прошлой и настоящей жизни красавицы башкирки. Когда же та примелькалась, интерес к ней поослаб, количество претендентов в подруги резко пошло на спад, вдруг обнаружилось, что она — беременна. «Так вот где собака зарыта». «Недотрогу разыгрывала, а сама…» Любители заглядывать в чужие спальни дали полный простор своему воображению, породив на свет великое множество полуфантастических, трагических, романтических, мелодраматических и даже мистических историй, в которых башкирка выступала то соблазненной, то соблазнительницей, то «обманутой и покинутой», то «распутной и гулящей», охотницей за чужими мужьями и рублями. Странно, но ни сплетни, ни слухи, ни домыслы, ни загадочная беременность не оттолкнули от нее поклонников, напротив, среди них появились по-настоящему влюбленные, предлагавшие руку и сердце…