рецензии Евгении Книпович («Стихи Тарковского относятся к черному пантеону русской поэзии…»), был принят «Советским писателем» к печати. Теперь у папы не оставалось надежды, что стихи его когда-нибудь увидят свет.
Что касалось его личной жизни, то он переживал разрыв с Антониной Александровной. Что-то сдвинулось в их отношениях. Может быть, роковую роль сыграло папино ранение, его страдания и беспомощность, которые он не мог скрыть от Тони, тяжкое привыкание к иной, инвалидной жизни. Он ушел из дома, снимал комнату. Возвращение к Тоне было невозможно. Однако будущее с Татьяной Озерской страшило его. 21 марта 1947 года, находясь в Туркмении, папа сделал эту запись в своей записной книжке: «Танин самолет вылетает из Москвы 4-го, здесь она будет 5-го. Хоть бы она приехала без попутчика: тогда сон еще возможен. Как больно чувствовать ее способность к измене. “Всё, что нам гибелью грозит…”. Мне страшно – но не жаль терять свободу – которой нет и которой я все равно не дорожил бы, даже если бы и ощущал ее. Похоже это на конец войны: не успела кончиться она, как все почуяли приближение новой. Так и я: не успел жениться, как уже чувствую все горе, что она мне принесет. Она неправдива. Ее никогда не мучит совесть: до поры до времени, но начнет она терзать ее не из-за меня. Больно верить не вполне, я делаю нечто близкое к самоубийству. А самоубийство – не ушло еще от меня, и у меня избавление в кармане. Единственное, что еще остается, это вера в Бога – душа хотела б, как Мария…[85] Господи, спаси меня и помоги мне в этой трудной, непосильно трудной жизни – я не властен справиться с ней и смертельно боюсь своего будущего. Как печальна, непостижима и безнадежна моя жизнь. Душа хотела б, как Мария… Но она слаба, намного слабей, чем нужно для того, чтобы спасти меня».
Сознание гибельности связи с Озерской рождает, пожалуй, самые безнадежные стихи. В одном из них папа отказывается даже от поэзии, от единственного, что делало его жизнь имеющей смысл.
Мало ли на свете
Мне давно чужого –
Не пред всем в ответе
Музыка и слово.
А напев случайный,
А стихи – на что мне?
Жить без глупой тайны
Легче и бездомней.
И какая малость
От нее осталась,
Разве только жалость,
Чтобы сердце сжалось.
Да еще привычка
Говорить с собою,
Спор да перекличка
Памяти с судьбою.
Сладкое до боли
Головокруженье,
В омут чуждой воли
Душное паденье[86].
Другое стихотворение 1947 года в рукописи имеет посвящение Т.А.Озерской:
Т.О-ской
Мне странно, и душно, и томно,
Мне больно, и кажется мне,
Что стал я ладьей на огромной
Бездомной и темной волне.
И нет мне на свете причала,
И мимо идут времена;
До смерти меня укачала
Чужая твоя глубина.
И стоит ли помнить, что прежде,
Когда еще молод я был,
Я верил какой-то надежде
И берег мой горько любил?
Прилива бездушная сила
Меня увела от земли,
Чтоб соль мои плечи точила
И вёсел моих не нашли.
Так вот что я голосом крови
В просторе твоем называл:
Доверясь последней любови,
Я привязь мою оборвал.
И сам я не знаю, какие
Мне чудятся связи твои
С недоброй морскою стихией,
Качающей наши ладьи.
Качаясь, уходят под воду,
Где рыбы чуть дышат на дне,
Во мглу, в тишину, в несвободу,
Любовью сужденную мне.
Не было никого рядом с папой, кто помог бы ему «в тот страшный год». Мысли о смерти не оставляют его. Той же весной 1947-го он пишет стихотворение «Смерть никто, канцеляристка, дура»… Может быть, тогда папу спасла вера в Бога. А может быть, эта женщина, которой он так боялся, – самим своим присутствием в Ашхабаде и Фирузе. Может быть…
А потом было всё, что вместила в себя их совместная сорокалетняя жизнь, – радости и горе, ссоры и примирения. И одиночество вдвоем под конец жизни:
Мы – только под прямым углом,
Наперекор один другому,
Как будто не привыкли к дому
И в разных плоскостях живем…[87]
И самое страшное – бездомовность, на которую папа был обречен… А если бы все сложилось иначе и папа жил бы в теплом доме безмятежной семейной жизнью? Тогда, наверное, мы не прочли бы этих высоких, «дантовских» стихов с их надеждой на еще, быть может, возможное счастье:
В последний месяц осени,
На склоне
Горчайшей жизни,
Исполненный печали
Я вошел в безлиственный и безымянный лес.
Он был по край омыт
Молочно-белым
Стеклом тумана.
По седым ветвям
Стекали слезы чистые,
Какими
Одни деревья плачут накануне
Всеобесцвечивающей зимы…
И тут случилось чудо:
На закате забрезжила из тучи синева,
И яркий луч пробился, как в июне,
Из дней грядущих в прошлое мое.
И плакали деревья накануне
Благих трудов и праздничных щедрот
Счастливых бурь, клубящихся в лазури,
И повели синицы хоровод,
Как будто руки по клавиатуре
Шли от земли до самых верхних нот.
Диалог
Папа начал учиться в Москве в 1925-м, когда Марина Ивановна Цветаева уже жила за границей. Но книжки ее стихов были хорошо известны поэтической молодежи. Их можно было еще купить у букинистов, на книжных развалах, выменять у друзей-библиофилов.
Папа почитал Цветаеву, как вассал чтит сюзерена, как подмастерье – мастера. Мне, родившейся в тридцать четвертом, он дал имя в честь поэта Цветаевой. Имя это, Марина, тогда довольно редкое, было выбрано еще в 1932 году, когда ждали первого ребенка. Хотели девочку, а получился мальчик, Андрей.
Лето 1939-го. Цветаева возвращается в Москву. Папа этим летом живет в Чечено-Ингушетии, где работает над переводами местных поэтов. Вместе с ним там находятся его вторая жена, Антонина Александровна, и ее