Он окончательно разочаровался в Пенхержевском: не друг революции и не марксист, а самый злостный буржуй… Плененная Пенхержевским Марья Ивановна не раскусила, как Скворешников, обворожительного человека и вернулась в свой флигель по-прежнему влюбленной. Она была удивлена и возмущена, когда Скворешников назвал Пенхержевского буржуем:
— У вас все, все, кроме вас самого, буржуи!
Слово за слово, и поругались. Скворешников закурил трубку, взял свой ручной чемоданчик с «Капиталом» Маркса, сменой белья и табаком и ушел. Не вернулся. И никто не пожалел об этом. Точно этого гостя тут и не было. Напротив, все как будто обрадовались этому исчезновению. Даже марксисты почувствовали душевное облегчение. Очень уж он надоел всем «прибавочной стоимостью» и «производственными отношениями», совершенно пренебрегая всякими иными, не исключая любовных. Всем мешал. Мешал смеяться, мешал радоваться солнцу, мешал играть в лото, в карты, в крокет, мешал пококетничать и поухаживать. Ушел, и словно гора с плеч! Ни одного доброго пожелания, ни одной грустной улыбочки не унес с собою этот блуждающий проповедник! Даже дети и собаки боялись этой фигуры с длинной трубкой в зубах! Зато сколько обидных прозвищ: «унтер Пришибеев», «дева престарелая», «очарованный странник», «чеховский хирург»…[371]
Последнее прозвище дал Скворешникову Пенхержевский. Читали вслух чеховскую «Хирургию», много хохотали, а потом Пенхержевский и говорит:
— Вот так же расправлялся Скворешников с национальностью: У тебя что? Язык? Садись! Раз плюнуть! У тебя — религия?.. Садись! Раз плюнуть! У тебя — территория? Садись! Раз плюнуть! Берет «козью ножку», лезет в рот грязной рукой и ломает все зубы национальности. Настоящий чеховский «хирург»!
Говорят, что любимая книга вскрывает душу человека. Такой любимой книгой у Пенхержевского была «Книга великой скорби» Мицкевича[372]. С ней он никогда не расставался. Привез ее и в Никудышевку. Это книга была для Пенхержевского как Евангелие для верующего. Однажды заговорили о партийной грызне русской интеллигенции. Пенхержевский перечитывал свою любимую книгу. Оторвался от нее и, вздохнув, сказал:
— Это наша общая славянская черта! Я как раз об этом же читаю…
Все заинтересовались книгой, но она на польском языке. В старинном кожаном переплете с золотым тиснением. Автограф. Наташа попросила жениха перевести автограф: «Дорогому любимому сыну Адаму от отца. Береги эту книгу; умирая, передай своим детям. Не забывай нас с матерью, но прежде всего свою несчастную Родину»…
Заинтересовался и Павел Николаевич. Он даже не подозревал о существовании этой книги.
— Хотите, я вам переведу одну притчу из этой книги, написанную для польской интеллигенции? У нас тоже грызлись, как теперь в России. Тема животрепещущая до сей поры…
— Да, да! Пожалуйста, Адам Брониславович!
Пенхержевский осторожно, с благоговейной почтительностью, как Евангелие, раскрыл книгу и прочитал по-русски: «Некая женщина впала в продолжительную летаргию. Сын созвал лучших врачей, но каждый из них дал свой диагноз и предлагал свой метод врачевания. Врачи спорили, и больная оставалась без помощи. Тогда сын стал умолять врачей, чтобы перестали спорить и пришли поскорее к согласию. Но те не соглашались, продолжая спорить между собой. Сын пришел в отчаяние и воскликнул:
— О несчастная мать моя!
И вот на голос страдающей любви сыновней больная женщина раскрыла очи свои и стряхнула смертный сон, воскреснув к жизни.
Есть люди в среде вашей, говорящие: пусть лучше Польша спит в неволе, чем пробудится на голос аристократии. И другие, говорящие: пусть лучше спит, нежели проснется по воле демократии! Есть и третьи, говорящие: пусть спит, лишь бы не проснулась в этих границах!
Все они — врачи, а не дети и не любят они матери, Отчизны своей. Истинно скажу вам: не доискивайтесь о том, какое будет правление в Польше! Довольно вам знать, что оно будет лучше всех бывших. И не загадывайте о границах, ибо они будут шире, чем когда-либо. Ибо каждый из вас носит в душе своей семя грядущего закона и меру будущих пределов».
XIНесколько раз Пенхержевский откладывал свой отъезд под перекрестным упрашиванием обитателей «бабушкиного штата», но вот пришла какая-то телеграмма, и жених и обворожительный гость должен был экстренно покинуть друзей и будущих родственников. Проводы были шумные, людные, с тройками, цветами, поцелуями… Накануне приехал из Симбирска тоскующий Ваня Ананькин с корзиной шампанского с целью новой попытки примирения с Зиночкой. На этот раз дело сладилось и потому устроился исключительный ужин, за которым отпраздновали сразу два радостных события: помолвку Наташи с Адамом Брониславовичем и примирение супругов Ананькиных. Гремели бокалы с шампанским, звучали поцелуи, говорились речи, устроили пляс… Всю ночь напролет пировали в барском доме. Так и не ложились. В тумане опьяненности провожали Пенхержевского, мчались целым поездом троек под музыку колокольчиков и песни, взбаламутили всю Никудышевку… А проводили — спали целые сутки, и отчий дом пребывал в таком молчании, точно исчезли все сразу его жители…
Приехал купец Ананькин с обещанным подарком для Анны Михайловны — с курским соловьем, и даже испугался: тишина и молчание! Что за оказия? Видно, случилось что-нибудь недоброе… Вспомнил давнишнее, про жандармов, и потихоньку — в людскую кухню — справиться:
— А что там, в доме-то? Благополучно?
— Пировали до утра, а теперь спят… Раньше ужина не подымутся… Есть захотят и проснутся…
— А мой Ванька здеся?
— Здеся! Вчерась со своей супругой в церкву молебствие служить ездили…
— Ну, слава Те Господи!
Яков Иванович поставил клетку и троекратно перекрестился двуперстием.
Посидел с полчасика, пить захотелось.
— Пойтить к Ларисе Петровне чайку попить… Не будить же их…
Забрал клетку с соловьем и пошел на хутор.
Точно другой мир там, за забором.
Не малый барский и не великий крестьянский. Помесь двух миров и двух культур, сближенных между собою общим обоим мирам «правдоискательством» и «богоискательством» через «мужика-барина» Льва Толстого[373].
Тихий обнесенный высоким забором двор с усадьбой под покровом плакучих берез, крест на коньке крыши и особый ласковый и скромный уют напоминают тайную сектантскую обитель, какие строились когда-то в лесах на реке Керженце[374], укрывавшимися от религиозных гонений раскольниками.
Кузницы уже нет! Сплошной высокий забор, а на месте бывшей кузницы — ворота с навесом и калиточка, а в калиточке — кругленькая дырка, чтобы сперва посмотреть, кто стучит, а потом уже отпирать. Через кузницу много неприятностей выходило: шпионов подсылали и становой, и поп: становой на революционеров охотился, а поп — на еретиков. А в кузнице всегда всякий проезжий народ толчется и всякие разговоры. Мысль-то у людей вольная, язык на веревочку не привяжешь. Вот и бросили, сломали кузницу. Довольно и сапожного ремесла да земледелия. Хозяйство налажено. Живется без нужды. Есть время и «правде Божией» послужить: о путях праведных поговорить, заблудших наставить, в беде ближнему помочь, словом и делом направить. Григорий Николаевич третий год мудрое сочинение пишет: «О путях ко Граду Незримому». По-разному жизнь-то людями распоряжается. Григорий с годами все больше духовной жаждой томится, все сильнее ищет незримого. А вот Лариса Петровна плотью все ярче цветет, а Святым Духом слабеет. Привычка к Божественному прежняя, а горения-то настоящего маловато стало. Оба за пять лет изменились. Григорий бородищу отпустил, глаза глубже упали, горят, как фонари в нощи, похудел, ссутулился, голос у него погрубел, речь омужичилась, руки в мозолях — не отмоешь, а все похож на переодетого барина. А Лариса Петровна, как земля жарким летом, когда хлеба зреют, зерно наливают, тяжелый колос к земле клонят…
Она на стук Якова Ивановича калитку отпереть вышла; глазом через дырочку с глазом гостя встретилась — вздрогнул даже Яков Иванович от этого лукавого огненного глаза! Сразу бес взыграл. Дело прошлое. Яков Иванович однажды поборол Лукавого, который начал его через эту женщину к греху блудному в помыслах склонять. Измором тогда грех вытравил: целый год от встреч с этой женщиной уклонялся. Отошел от зла и сотворил благо. Успокоился. Думал — начисто, безвозвратно победил, а вот как отворилась калитка да предстало это зло в наряде праздничном, так сразу блудомыслие зашевелилось. Поздоровались: рука у нее горячая, мягкая, выпустить неохота. И хорошо помнит старое, что большое беспокойство этому степенному человеку сделала.
— Уж какими ветрами тебя, купец, к нам занесло? Два года не бывал…
— Попутным ветром, Лариса Петровна! Эх, как ты раздобрела от святости-то!