— Что за люди?
Никита с палкой. Барыня приказала по ночам сад и парк обходить: ягоды воруют.
— Мы это, мы!
Очень сконфузился старик. По голосу признал Ларису Петровну. Подумал, что с мужем она, с Григорием Миколаичем, разыгралась, — такая темень, что не признать человека.
— Прости Христа ради… Думал: воры, по ягоды… Хм!..
Пошел в сторону, тихо посмеивался в бороду и шептал:
— Хм! Ровно глухари на току!
Затрещал в колотушку.
Вернулись Лариса с гостем. Гость что-то не в себе, а она улыбается. Акушерка еще тут.
— Долго вы… — говорит.
— Да темно. Хоть глаз выколи!.. Назад принесли…
— Да, да… Неудачно…
— Совсем было дошли, да на Никиту напоролись. За воров нас принял…
Лариса смеется.
— Давайте мне: я на подволоке спрячу, — предложила Марья Ивановна.
— Пожалуй!.. Дней на пять… Со стеклянной фабрики человечек придет один. Лучше без всякой записки. Пароль скажет: «От кума поклон!» А мне надо в Нижний торопиться… к Максиму Горькому.
— Обожаю Горького! — подумала вслух Марья Ивановна и начала декламировать:
Рожденный ползать летать не может![381]
— Это что же за господина Горьким-то называете? — поинтересовался Петр Трофимович.
Вронч начал рассказывать про удивительного булочника, который превратился сразу в знаменитого писателя, причем то и дело называл его «нашим писателем». Это обидело Марью Ивановну. Хотя она в последний год сильно поколебалась в своей народовольческой вере, но когда до нее дошли вести, что народовольческая партия воскресла в новой организации «социалистов-революционеров»[382], таких же террористов, былая гордость зашевелилась в ее душе, и теперь она не захотела уступить Горького марксистам:
— Почему он — ваш? Горький стоит за героев! Возьмите его рассказы: «Уж и сокол», «Старуху Изергиль», «Буревестника», «Человека», который звучит гордо![383] Ясно, что он — социалист-революционер…
Вронч не уступал:
— Горький не установился еще, но он вышел из низов, из пролетарской среды и если пока не совсем наш, то будет нашим. Сознание его проясняется. Это видно по рассказу «Челкаш», где явно все симпатии автора на стороне рабочего класса…[384]
Чуть не поругались из-за Горького…
Надо сказать, что если в 80-х годах прошлого столетия любимцем интеллигенции был поэт Надсон, в 90-х годах — Антон Чехов, то теперь таким любимцем сделался Максим Горький. С шумом и быстротой ракеты взлетел этот молодой писатель на горизонте русской изящной литературы. Выпустил только две книжечки про выдуманных романтических босяков[385] и привлек все интеллигентские души. Еще в полном расцвете блистал талант Короленко, Чехова, еще жил и творил великий писатель земли русской Лев Толстой, а уже шумели и кричали только о Горьком. И критики, и читатели. Горьковский босяк воцарился от студенческой мансарды до аристократической гостиной… Откуда взялась эта обаятельная и притягательная сила горьковских босяков, безыдейных хулителей и разрушителей всех ценностей культуры и цивилизации?
Это было знамением грядущего времени — для одних и ярким обличением настоящего — для других.
И читатели, и критика слишком злободневно восприняли яркую красочную босяцкую ненависть к существующему и вложили в нее свое собственное содержание: ненависть к долгой укрепившейся реакции, к существующему политическому бытию, узрели борьбу с «сумерками» жизни, мещанством и пошлятиной устоявшейся действительности. Жизнь казалась тогда загнившим болотом, в котором плодились Ионычи, Чебутыкины, дяди Вани и всякие хмурые люди, — и вдруг яркий, красочный обличитель и ругатель жизни, горьковский босяк! Опостылели русскому человеку тишина и спокойствие, ибо беспокойна душа его. И вот точно молния на горизонте после продолжительной изнурительной жары. Хотелось грозы и бури и мало думалось о положительной ценности нового прокурора, ругателя и обличителя, разрушителя всех благ и добродетелей, на которых крепилась жизнь государства и общества. Всякий вкладывал в босяцкие громы собственного бога, непременно враждебного ко всему существующему. Никто не хотел узреть, что ничего, кроме ненависти к устоям жизни и разрушительных тенденций всех культурных и государственных ценностей, в босяке не имеется. Яркий, красочный язык, сверкавший неожиданными жемчужинами народной речи, отсутствие обычного литературного нытья, непосредственность, взрывчатый, не партийный, а нутряной анархизм, буйство свободной души, которыми наделил автор своих героев, заворожили и критику, и читателей, а необычайная биография автора привлекла к нему симпатии всех кругов и классов, склоняла к нему всех чем-либо обиженных и недовольных… даже просто скучающих от тоски и безделья…
Уже в самом обличении, ругательстве и разрушении — была боевая революционность, и потому Максим Горький оказался желанным для всех революционных партий. Партийная революционная интеллигенция начала охотиться за Горьким[386]. Горький стал напоминать Пенелопу, окруженную женихами-соперниками[387]. Каждый жених имел своего бога и веру и стремился окрестить в нее талантливого писателя. Горькому только оставалось, подобно князю Владимиру Киевскому, выбрать веру по своему вкусу и разумению[388]. Но тогда Горький еще плохо разбирался в вере, а по темпераменту своему больше «пел песни безумству храбрых…»[389].
Вронч-Вруевич имел от Ленина поручение «завоевать» Горького: он из низов, из пролетарской среды, он — гордость рабочих и по роду-племени должен принадлежать идеологам рабочего класса, тем более что песенка народников спета, а марксизм победно шествует.
Марксистский жених нашептывает Пенелопе соблазнительные слова:
И будешь ты царицей мира,Подруга вечная моя![390]
И вот тщеславный босяк уже написал нового босяка, который глаголет словами марксистского катехизиса.
— Существуют законы и силы… Как можно им противиться, ежели у нас все орудия в уме, а ум тоже подлежит законам и силам? (Разумей: сознание определяется бытием, а не бытие — сознанием![391]) Значит — не кобенься, а то сейчас же разрушит в прах сила! (Разумей: приходится принять марксистскую веру!)
XV
Во всех штатах приготовлялись к путешествию на Светлое озеро, ко Граду Незримому Китежу…
По вечерам на террасе о чудесах разговаривали. Откуда такая легенда в народе взялась и почему в нее так простой народ верит? Павел Николаевич старался каждое чудо объяснить самым простым образом. Например, чудо насыщения пятью хлебами пяти тысяч человек[392] на озере Генисаретском он толковал так: у всех был припрятанный за пазуху хлеб, и всем стало стыдно, когда Христос начал делить последние пять булок. Ну вот и стали свои запасы вытаскивать, и оказалось, что все наелись, да еще и остатки получились. Чудо в Кане Галилейской[393] разъяснял еще проще: все перепились, тогда хозяин разбавил водой остатки вина, и пир продолжался. А спьяну эту смесь пили за вино, да еще и похваливали! И теперь, когда говорили о чудесной легенде, Павел Николаевич высказал трезвый взгляд:
— Возможно, что и был такой городок Китеж, а потом почва опустилась, образовалось озеро. Возможно, и то, что случай этот совпал с татарским нашествием… Хорошо бы спустить воду из этого озера и произвести археологические раскопки…
Наташа недовольна:
— А как же говорят, что и теперь колокольные звоны праведные люди слышат?
— Возможно. Галлюцинация слуха. Наши глаза и уши — инструменты весьма несовершенные. Наш взгляд на небеса, например, коренным образом изменился с изобретением оптических инструментов. Раньше думали, что земля с небом сходится: «пряжу девоньки прядут, прялки на небо кладут!». А теперь небесная сказка развалилась, как карточный домик.
— Разве можно верить в Бога и не верить в чудеса? — прошептала Наташа, устремляя затуманенный взор в пространство.
— И в Бога верить не обязательно! — сердито скороговорочкой воткнула в разговор акушерка, пустив из ноздрей два облачка табачного дыма.
— А помните, что сказал Вольтер? — заметил Павел Николаевич. — Если бы Бога не было, то следовало бы его выдумать[394].
Тут вмешался Костя Гаврилов:
— Вот его и выдумали правящие классы с попами, чтобы держать народные массы в своей власти.
Наташа обиделась, голос ее задрожал:
— Наплевать мне на ваши массы, я сама для себя верю в Бога!
Павел Николаевич тоже возразил:
— Идея Верховного существа живет в душе народов с незапамятных времен, молодой человек. Жила и в те времена, когда еще ни буржуазии, ни пролетариата и в помине не было…