По воспоминания Вс. Рождественского, обитатели Дома искусств спускались в нижние этажи этого здания для того, чтобы брать там бумагу для топки печей. «В то время было плоховато не только с едой, но и с пищей для „буржуйки“ – приходилось довольствоваться щепками и бревнышками, приносимыми с улицы, с окраин города, где еще существовали недоломанные заборы. Выдавались, правда, дрова, но не столь уж часто и не в достаточном количестве. Большим подспорьем служили нам толстенные, облаченные в толстые переплеты конторские книги, которые в изобилии валялись в обширных сводчатых комнатах и переходах пустого банка, находившегося в нижнем этаже нашего огромного дома. Путешествия в этот лабиринт всеми покинутых, заколоченных снаружи помещений были всегда окружены таинственностью и совершались обычно в глубоких сумерках. Грин любил быть предводителем подобных вылазок. Мы долго бродили при свете захваченного нами огарка, поскальзываясь на грудах наваленного всюду бумажного хлама, подбирая все годное и для топки и для писания. Помещение казалось огромным, и в нем легко было заблудиться. Не без труда мы потом выбирались наружу. Когда я читаю один из лучших рассказов А. С. Грина, „Крысолов“, мне всегда вспоминается этот опустевший лабиринт коридоров и переходов в тусклом мерцающем свете огарка, среди груд наваленной кучами бумаги, опрокинутых шкафов, сдвинутых в сторону прилавков. И я поражаюсь при этом точности гриновского, на этот раз вполне реалистического описания».[348]
Художник В. Милашевский уточняет, что это было здание «Лионского кредита» и там имелся огромный зал для финансовых операций, но ходили туда не под предводительством Грина, а Шкловского, у которого были ключи. А место было загадочное. «Меня поразил чистый, снежный, какой-то пустой свет, льющийся из этих окон. Это свет ровный и жесткий, белый свет математических абстракций, может быть, финансовых крахов и катастроф».[349]
Именно в этом здании и происходит основное действие рассказа, хотя начинается оно на Сенной площади, с конкретного указания времени:
«Весной 1920 года, именно в марте, именно 22 числа, – дадим эти жертвы точности, чтобы заплатить за вход в лоно присяжных документалистов, без чего пытливый читатель нашего времени наверное будет расспрашивать в редакциях – я вышел на рынок. Я вышел на рынок 22 марта и, повторяю, 1920 года».
Это не только витиеватая литературная насмешка над актуальной в ту пору «литературой факта», за которую Грина будет пинать советская критика. Если вспомнить биографию самого автора, то 22 марта 1920 года – время его демобилизации из Красной армии и возвращения в голодный Петроград, где у него не было ни денег, ни работы, и будущее его было неопределенно. В таком же состоянии находится и вышедший на рынок герой рассказа, о котором, правда, ничего не известно – ни социальный статус, ни профессия, ни чем занимался, ни в каких партиях состоял до семнадцатого года.
Известно только, что он болен и что «давно уже не заботился о себе, махнув рукой как прошлому, так и будущему». Еще дан его портрет и краткая, но исчерпывающая характеристика, в которой много личного, и примечательно, что, вводя в текст это описание, Грин пользуется приемом, который впоследствии Виктор Шкловский назовет «обнажением приема».
«Теперь, может быть, уместно будет привести кое-что о своей наружности, пользуясь для этого отрывком из письма моего друга Репина к журналисту Фингалу. Я делаю это не потому, что интересуюсь запечатлеть свои черты на страницах книги, а из соображений наглядности. „Он смугл, – пишет Репин, – с неохотным ко всему выражением правильного лица, стрижет коротко волосы, говорит медленно и с трудом“. Это правда, но моя манера так говорить была не следствием болезни, – она происходила от печального ощущения, редко даже сознаваемого нами, что внутренний мир наш интересен немногим. Однако я сам пристально интересовался всякой другой душой, почему мало высказывался, а более слушал. Поэтому когда собиралось несколько человек, оживленно стремящихся как можно чаще перебить друг друга, чтобы привлечь как можно более внимания к самим себе, – я обыкновенно сидел в стороне».
Последняя мысль для Грина не нова. Еще в рассказе «Тихие будни» он писал: «Человек, скрывший себя от других, больше и глубже вникнет в жизнь подобных себе, подробнее разберется в сложной путанице души человеческой… в великой боли и тягости жизни редкий человек интересуется чужим „заветным“ более, чем своим, и так будет до тех пор, пока „заветное“ не станет общим для всех, ныне же оно для очень многих – еще упрек и страдание. А людей, которым и теперь оно близко, в светлой своей сущности – можно лишь угадать, почувствовать и подслушать».
И вот этот нелюдимый, сторонившийся всех человек случайно знакомится на улице с девушкой, которая оставляет ему на память булавку, скрепляющую воротник на его пальто, и номер своего телефона.
«– Вы простудитесь, – сказала она, машинально защипывая поплотнее платок, и я понял, что отец любит эту девушку, что она балованная и забавная, но добренькая. – Простудитесь, потому что ходите с расхлястанным воротом. Подите-ка сюда, гражданин».
Нина Николаевна Грин вспоминает о том, что этот случай имел место в действительности, только Грин торговал не книгами, а академическим пайком, и булавку ему прикрепила она сама. Так это или не так, но любопытно, что булавка, которую девушка передает мужчине, а потом между ними начинается любовь, фигурировала и в более раннем по времени рассказе «Сто верст по реке», навеянном образом Веры Павловны Калицкой, только там галантерейное изделие использовалось в качестве рыболовного крючка, на который герой ловил рыбу и угощал свою смущенную спутницу. Две женщины по-прежнему соперничали если не в мужском, то в писательском сердце Грина.
Однако революционное обращение «гражданин», равно как и вся сцена на толкучке, и мотив голода – все это точная примета нового времени.
Георгий Иванов, еще один обитатель Дома искусств 1920 года, писал в «Петербургских зимах»: «Говорят, тонущий в последнюю минуту забывает страх, перестает задыхаться. Ему вдруг становится легко, свободно, блаженно. И, теряя сознание, он идет на дно, улыбаясь. К 1920 году Петербург тонул уже почти блаженно. Голода боялись, пока он не установился „всерьез и надолго“. Тогда его перестали замечать…
Гражданина окликает гражданин:Что сегодня, гражданин, на обед?Прикреплялись, гражданин или нет?..Я сегодня, гражданин, плохо спал —Душу я на керосин променял».
Булавку безымянный герой его рассказа хранит, а книгу с телефонным номером в тот же день продает «андреевскому» старику и вскоре заболевает тифом. Три месяца жесточайшего бреда, галлюцинаций, и медленное выздоровление.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});