Но в тот же вечер ротмистр снова прибрел в кабак у Красной площади, снова пил тройной зеленчак, снова пел «Had we never loved so kindly», а поздно вечером забрел с неженатыми полчанами на Воздвиженку к молоденьким девицам самого нестрогого поведения, коих шкоты и англияне называли промеж себя bona-nova, laced mutton roads, stales, jays на языке того века и просто шлюшками по-русски.
Утром кошелек его был пуст. В кармане — вошь на аркане. Он истратил, подумать только, рубля три или даже четыре!
Не правда ли, что древлеВсе было лучше и дешевле?
Так всю зиму и прокутил, редко находясь в трезвости, препровождая почти все свободное время в кабаках, ничем теперь как будто не выделяясь среди буйной рейтарской братии, ротмистр Лермонт.
— Молодец Лермонт! — хвалили его полчане. — Кто пьян да умен — два угодья в нем!
Ротмистр, напиваясь, считал долгом довести разгул до его естественного конца:
— На Неглинку! Копья наперевес. Лермонт, вперед!
С начала XVII века вошла в моду пышная женская плоть. Глашатаем и певцом торжествующей плоти и радостной чувственности в пику отцам иезуитам и прочему католическому мурью был великий фламандский живописец Петер Пауль Рубенс. Во святой Москве тридцатых годов вряд ли знали искусство неунывающего антверпенца, которому тогда уже было за пятьдесят, но корпулентные формы, колбасные телеса были тут в особой цене. Не только двор, но и начальные люди всех рангов, купцы и посадский люд понимали толк в вакханалиях, пирах и оргиях. Утехи продажной любви на Неглинке и в других злачных местах столицы были знакомы всем рейтарам и более всех, пожалуй, их бесстрашному предводителю кельнскому рыцарю фон дер Роппу, этому Фальстафу-рейтару, коего частенько увозили с Неглинки домой в бесчувственном состоянии. Ропп постоянно хвастал своими рейтарами, цитируя Ветхий Завет: «Плоть у них ослиная, похоть как у жеребцов». Все это было вполне в духе того почти ветхозаветного времени.
По части блуда православная Москва давно заткнула за пояс протестантские столицы Европы. Само собой, процветали «секретные», или «дурные», или «любострастные» болезни, позднее именовавшиеся «французскими». Лечили их не очень успешно, лишь москворецким паром и веничками из березовых рощ в бесчисленных банях.
Блуд по Москве шел великий, пьянка в бардаках была беспамятной, досыть хватало спотыкаловки. Все знали: на пороге большая война с ляхами, так что пить будем, гулять будем, а смерть придет, помирать будем!
Улицы Неглинная и Воздвиженка в те годы были почти такими же злачными и соблазнительными «долинами любви» в Москве, как Rue des Marmouzets в Париже, в этой несравненной Лютеции, в этом Городе Света, который и тогда уже претендовал на гран-при среди всех столиц мира по части плотских увеселений. Но и на Неглинке можно было даже найти несколько домов с круглосуточно закрытыми ставнями, окрашенными в красный цвет, в подражание бесподобным вертепам Парижа, где закон предписывал борделям именно такой порядок. Немецкая слобода, вновь возникшая после ухода поляков, была заселена не только немцами, а иноземцами всех мастей. Кому не ведомо, что Петр Великий любил кутить в этой слободе, жалуя вообще всех иноземок: и француженок, и немок, и полек — жриц наемной любви. Само собой, наемные вояки из рейтарского полка являлись постоянными патронами и завсегдатаями и в Немецкой слободе, и на берегу Неглинки, обтекавшей с севера кремлевские стены.
Тысячеженец Царь Соломон так учил: «Глубокая пропасть — уста блудниц; на кого прогневается Господь, тот падет туда».
Подобно персидскому Царю из «Арабских сказок», обманутый неверной женой Лермонт брал на ночь женщину, но утром, пресытившись и преисполненный отвращения к женщине и к себе, не предавал ее смерти, а с омерзением бросал несколько сребреников. С тем большей горечью, омерзением и отчаянием, что тратил, транжирил деньги, сбереженные с потом и кровью для отъезда на родину. О, как строго осудил бы его папашка Галловей за этакий мотовской разврат и развратное мотовство! (Хотя себя, холостяка, он не очень ограничивал.)
Утром наш герой приходил, опухнув с похмелья, и рейтары ухмылками приветствовали его, — многих из них он намедни видел на Неглинке. Иные со скабрезными усмешками спрашивали его, сколько сломал он за ночь пик или «задал мер овса» и безбожно преувеличивали собственные успехи. А он стонал внутренне, вспоминая обрывки своих ночных художеств, и скрежетал зубами от угрызений протрезвевшей совести.
Ему вдруг пришла в голову страшная мысль: а сыновья его или не его?! Разноокий Вильям явно его, а Петр и Андрей?!
Бледная, с лиловыми кругами под глазами, Наташа пришла к Николе Явленному, мучительно стесняясь, спросила священника с библейской бородой и вовсе не библейскими масляными глазками:
— Какому, батюшка, угоднику молиться, ежели муж жену разлюбил?
— Коли муж жену невзлюбит, — пропел поп, — потребно петь молебен мученикам Гурию, Симону и Авиве.
— А от пьянства, от змия зеленого, отче?
Поп крякнул, проглотил слюну, покраснел носом.
— От винного запойства надо молебен пить, то есть петь, мученику Вонифатию и Мовсею Мурину.
— А ежели муж к блудным девкам ходит?
— Для избавления от блудныя страсти молитвы возносить преподобному Мартемьяну и преподобному Моисею Угрину.
Пастырь положил на себя широкий крест.
— Вот, дочь моя, что получается, когда раб Божий упорствует в ереси своей!.. Доколе терпеть будешь этакое непотребство? Великий грех на душу берешь, дщерь моя Наталья!..
Впервые за долгие годы перестал ротмистр следить за тем, чтобы воины его шквадрона не расхаживали «в развращенном виде» (неопрятно одетыми), забросил манеж, не ходил лично глядеть за чисткой коней при задаче корма в конюшнях и при водопое на Москве-реке. Не появлялся он и на манеже.
Не раз в сердцах поминал кельнскую троицу полковник фон дер Ропп, получая такие изустные и письменные рапорты: «Ротмистр Лермонт напился весьма пьян, так что и чувствия не имел», «говорил англиянам огорчительные слова в корчме и вновь учинили чрезмерное пьянство», «бил корчмаря весьма больно по черепозданию его, в правый глаз и щеку, от коих ударов видны по лицу синие знаки с великою при том опухолью». Однако прискорбные дела ротмистра затмевались другими, более предерзостными проступками в полку: «Во 2-м шквадроне раскрыли тайную грабительскую шайку, обдиравшую до нитки московских купцов, в 3-м шквадроне подложно продавали в рекруты чужих беглых людей и привели большой недочет в шквадронной казне». Лермонта взяли под караул, причем он пытался назваться «скотом Чурбановым». Но не меньше его шумствовали и буянили остальные рейтары, и чем старше чином, тем более, вплоть до полковника.
Покачиваясь с похмелья, благородный барон фон дер Ропп оглядывал воспаленными глазами выстроенный на плацу полк и громоподобно начинал очередной разнос:
— Государь и самодержавный владыка Руси великой изустно с престола изрещи соизволил тако: ежели вы, несчастные пропойцы, и впредь будете неисправно и пребывая постоянном пьянстве от чрезмерного лакания нести службу в царском дворце, он всемилостивейше передаст сию службу стрельцам и соразмерно уменьшит ваше жалованье!..
В рядах раздавался ропот:
— Не допустим!.. По домам разъедемся… И так за три месяца не платил нам Царь!..
Полковник воспалялся гневом:
— Сами вы, шельмы, в кабаках все пропили… уф… уф… проиграли в зернь, потратили на гулящих девок… уф… уф… вместо того чтобы идти по дороге славы и почестей! Клянусь святыми Царями Кельна… уф… уф… уф…
И здесь барон обыкновенно переходил на великорусский мат с упоминовением родителей, ибо это был единственный общепонятный язык в иноземческом рейтарском полку.
Строй ответствовал ему одобрительным ржанием. Ветер шевелил прапоры с двуглавым орлом и святым Георгием Победоносцем на щите — древним гербом Московских великих князей. Вдали солнце плавилось на златых главах Кремля.
Разумеется, забросил всю свою писанину. Под столом в горенке пылились и желтели его манускрипты.
Чистюля Наташа пришла с веником, робко спросила:
— Можно, Юрий Андреевич, под столиком-то прибрать?..
Он посмотрел на нее с вызовом и мольбой. Ну, когда ты наконец поймешь, что это за манускрипты, на что я тратил твои, Наташенька, сальные свечки?
— Сожги все это, — выдавил он. — К чертовой матери.
Вскинулись ресницы. В зрачках — укор. За что, мол, казните, Юрий Андреевич?!. Но никакого понимания, сознания того, что в этих бумагах-рукописях. Наплевать ей на все его главные труды!..
Он потянулся к открытой бутылке на столе. Плохо, когда рядом со свечой, отражая ее зыбкое пламя, ставится бутылка. Быстро сгорает тогда любой талант. Горят, корчатся в агонии, чернея и вспыхивая безвозвратным синим огнем, каракули казавшихся бессмертными строк. А в бутылке и огне все смертно, все безвозвратно.