Двадцать лет надежд и неудач, радостей и скорбей, подвигов и разочарований, и все-таки все эти годы до размолвки с Натальей верил он, что некий высший промысел, управляя всем, ведет человечество по черно-белым ступеням и сияющим высотам и прекрасному совершенству, ко всеобщему миру и братству, к золотому тысячелетию. Он наивно соглашался быть ступенькой в лестнице к земному раю. А люди не становились добрее, жизнь не делалась краше.
Как он жалел теперь, что не уехал на родину с Галловеем. Удержала Наташа, а ради чего! Уж не спуталась ли она еще тогда с этим таинственным немцем!.. Перед глазами вечно нынче маячила та проклятая, закапанная желтым воском любовная цидуля… Все чаще посещали его мысли о бренности мира, о смерти — этой величайшей непременности.
И снова каждый день вглядывался он на учениях и во время караульной службы в лица рейтаров. Этот? Или этот?.. Неужели вот эта рожа?! Бабник он известный, вечно бахвалится победами. А полковые женки, рейтарки, на всю Москву известны своими амурами, скандалами, драками. Wittol! Так называли в Абердине спившихся в кругу старых рогоносцев. Нет, он страшно отомстит жене и ее «любителю», он покажет, что такое шотландская гордость!..
Воротясь в Москву, Лермонт почти целую ночь писал отчаянный рапорт — бил челом не Царю-батюшке, не Московскому приказу, а самому Филарету: в решительных выражениях описывал бедственное положение поселян от напрасных обид, тягостен и великого разорения, за нехлебородием бежавших в Польшу, Запорожскую Сечу, а лесные шайки предлагал уменьшить и отсрочить сбор подушных, вовсе отменить подушные с беглых, сократить число начальных людей над сябрами, освободить торговлю от стеснений, разжать тиски крепостного права, отпускать служилых людей чаще в их поместья, «дабы деревнишки без присмотру не разорились и не пришли бы мужиченки в какую шалость». Подати, писал он, надобно определить ниже, чем в Польше, вот тогда не только прекратятся побеги, но поляки и литовцы захотят переселиться на Русскую землю… Писал, вспоминал Галловея и не чаял получить должный ответ, знал, что глас его останется гласом вопиющего в пустыне.
Сколько ни ждешь войны, а наступает она всегда внезапно и слишком рано. Шеин вызвал командиров полков и старших офицеров в Рейтарский приказ. Сурово и тревожно глянул из-под насупленных седых бровей, сказал кратко и негромко:
— Умер Жигимонт. Шляхта и сейм дерутся из-за короны. Собор решил, что настал удобный случай для войны. Пора отомстить ляхам за прежние обиды и неправды, за глумление над верой нашей и Царем нашим. — Лермонт знал, что Царь и его двор из себя выходили, когда польские послы неправильно, с пропусками титуловали Царя Михаила или упоминали в титуле короля Владислава город Смоленск. — Поведу вас я с воеводой Измаилом. Должен был пойти не он, а князь Пожарский, но он болен. Знаю, мы не готовы к большой войне, но мы пойдем на ляхов, разобьем их до зимы, вернем Смоленск!
Михайло Шеин рвался в бой — мечтал сполна отомстить ляхам за плен, за унижения и оскорбления, пытки, за уксус на раны, за убийство отца, за измывательство над женой, сыном, дочерью. Жаль, преставился Жигимонт, но отольются слезы мучеников Владиславу, Потоцкому, Сапеге, всем нечестивым ляхам.
Главным зодчим войны был Святейший патриарх Филарет. Эта война была детищем бывшего польского пленника. Он страстно желал, чтобы победа над ляхами стала последним актом на земле Патриарха Московского и всея Руси. Что бы ни было сказано в Евангелии о христианском всепрощении, Святейший не забыл ляшский плен, не мог простить ляхам предательское пленение его, невзирая на его посольский сан. С каждым годом росла в нем жажда мщения за неправды бессудные, обиды безмерные. Ненависть доводила его до умопомрачения. Шеин играл на этой ненависти — ведь и он не мог забыть польское панованье, пытки и оскорбления, и он смотрел на Сигизмунда и Владислава как на злейших врагов родины, но он был трезвее, понимал, что нельзя ринуться очертя голову в плохо подготовленную войну.
Воевать на зиму глядя? Нет, поторопился Собор. Ляхов шапками не закидаешь. Нас больше. Но мы все еще азиаты!..
Молча разъезжались начальные люди. На Красной площади бойко торговали дарами осени — осени 1632 года.
20 апреля 1632 года умер король Сигизмунд III. Весть о кончине польского Короля долетела до Москвы через два-три дня.
— Это — Божие нам знамение, — объявил Царю Святейший Филарет. — Жигимонт мертв! Срок Деулинского соглашения истекает первого июня этого года. Надобно нам созвать срочно Земский Собор и решиться на войну против ляхов. А вместо главных наших воевод князей Димитрия Мамстрюковича Черкасского и его товарища Афанасия Лыкова, что свару местническую заварил и по нашему велению уплатил Черкасскому тысячу двести рублей за бесчестье, назначим мы лучше из наших воевод славного боярина Михаилу Борисовича Шеина, а в товарищи ему дадим князя Димитрия Михайловича Пожарского. Шеин и Пожарский — главные герои всея Руси!
Но князь Пожарский сказался больным. И он, увы, был не чужд местничества.
23 апреля на Москве была объявлена воля обоих Государей. Все понимали, что Святейший патриарх спешит воспользоваться польским междуцарствием. Решение о назначении Шеина бояре встретили глухим ропотом, припоминая свои шашни с Владиславом. Коварный Шереметев был зело недоволен назначением Шеина.
5 мая Лермонт командовал стражей в Грановитой палате, где царский двор пировал по случаю «имянин» царевны Ирины Михайловны. Надвигавшаяся война заметно притушила веселье на этом пиру. Шеин сидел за царским столом мрачный, задумчивый, много пил и не хмелел.
Подобно князю Лыкову, который всю почти жизнь «ходил своим набатом, а не чужим набатом и не в товарищах», князь Пожарский, недовольный принижением его подвига на исходе Смутного времени, не захотел идти товарищем Шеина и 5 июня «сказал на себя черный недуг», чем сильно обидел высоко чтившего его Шеина, поелику никто никогда не видел, чтобы князь падал без памяти и извивался в корчах. Князь Пожарский не захотел идти в товарищи к Шеину, поелику Государь патриарх разрешил ему писать в отписках: «боярин и главный воевода Михаиле Борисович с товарищи», не называя сих товарищей по именам, что показалось Пожарскому, привыкшему к заслуженной славе и почитанию, невыносимо обидным. Увы, князь Пожарский не мог стать выше местнической ревности, а ведь имя Шеина числилось намного выше имени Пожарского, когда князья и бояре подписывали грамоту Царю Борису Годунову. И в Смуту Шеин показал себя ничем не хуже Пожарского.
Перед войной Шеин добивался от Филарета и Шереметева указа, дабы все дворянство непременно обучалось грамоте и поступало на военную службу, но глас его был гласом вопиющего в пустыне.[109]
В ожидании новой войны с Польшей Шеин бил челом Царю, просил святейшего патриарха и Шереметева наложить на все иноземные товары двойную пошлину и прибыток использовать для закупки оружия и выплаты повышенного жалованья ратным людям. Но правители боялись обидеть иноземных гостей и их монархов в преддверии войны, предпочитая выставить против главного своего врага плохо вооруженное, слабое войско. Зато царское правительство не побоится через неполных двадцать лет обидеть этих же купцов и их правителей, когда англичане на страх всем монархам учинят «злое дело»: убьют до смерти Государя своего помазанного Карлуса-короля.
Перед самой войной князь Трубецкой, стремившийся прибрать к своим загребущим рукам разведку в Разбойном приказе, потряс Царя донесением своих соглядатаев и лазутчиков в Польше о страшных их ковах против Москвы вкупе с нечистой силой. Вот что по сему поводу писал Царь псковским воеводам в Пограничье:
«…И те лазутчики, пришед из-за рубежа, сказывали… что в литовских городах баба-ведунья наговаривает на хмель, который из Польши и Литвы возят в наши города, чтоб этим хмелем на людей навести моровое поветрие». А посему Царь запретил русским купцам покупать хмель у Литвы под страхом смертной казни.
Трубецкой же в паре с Шереметевым[110] с громадной прибылью сбыл тайно скупленные им в Польше с помощью ополяченных Трубецких несколько сотен возов с хмелем, нужных, чтобы курить вино для русской армии, которая пойдет на Смоленск!
Кому война, а кому хреновина одна!
Говорили, что известие об этой сделке дошло до Шеина и он неожиданно расхохотался:
— Ну, Труба! Ай да Труба! Ему бы для казны так постараться, как старается он набить свой карман! Не русский князь, а лорд аглицкий! Купец высокородный! Вот боярин так боярин! Побольше бы нам таких гостей оборотистых. — И, оборвав хохот, добавил мрачно: — Однако изменою тут у Трубы пахнет, воняет от этого хмеля…
Шереметев, прослышав о проделке князя с хмелем, поспешил воспользоваться ею как козырем в борьбе с Трубецким за первое место у престола, он расписал дело Царю в самых мрачных красках, а Царь, помня уроки отцовы, злорадствовал, видя, что его ближние бояре не на трон его покушаются, а грызутся меж собою за лакомые кости.