Тем временем Раймунд Триполитанский, дождавшись, пока воцарится относительная тишина, заговорил снова:
— Сибилла будет коронована, господа, если это уже не произошло, и отныне мы все в опасности. Особенно — я, к которому Куртене и магистр Ордена тамплиеров всегда испытывали стойкую ненависть. Я отправляюсь в свой укрепленный замок в Тивериаде, к моей жене и четверым сыновьям, и никуда оттуда не двинусь. И храни Господь королевство, над которым также нациста смертельная опасность!
Впоследствии стало известно, что, вернувшись домой, он вступил в переговоры с Саладином на тот случай, если новая королева вздумает на него напасть. Конечно, это был странный способ блюсти интересы франкского королевства, но Раймунд всегда придерживался политики согласия с исламом — той же, которой придерживались короли, когда речь шла о том, чтобы защищать от ненасытного завоевателя правителей Алеппо и Мосула! — и среди его друзей насчитывалось несколько эмиров, хотя это все же напоминало предательство.
В Иерусалиме испытали огромное облегчение, когда там появился Онфруа де Торон, источающий тошнотворную благожелательность в надежде на то, что его и его жену оставят в покое. Его тотчас повели к Роже де Мулену, упорствовавшему в своем отказе выдать третий ключ.
— Вот, благородный магистр! — воскликнул Жослен де Куртене. — Теперь у нас осталась всего одна королева, никто с ней в борьбу не вступает, и у вас больше нет никаких оснований противиться ее коронации.
Роже де Мулен, ничего на это не ответив, повернулся и ушел, засунув руки глубоко в рукава своего длинного черного одеяния с белым крестом, но мгновение спустя вернулся, с выражением омерзения на лице бросил ключ к ногам сенешаля и снова ушел. Покидая монастырь, Куртене услышал голоса госпитальеров, медленно и торжественно поющих печальное Miserere69... И невольно вздрогнул.
Несмотря на то, что бароны, опираясь на официальное завещание прокаженного короля, отправили патриарху запрет на совершение обряда, по всей Палестине были разосланы приглашения присутствовать на коронации. И она состоялась...
В сияющем тысячами свечей храме Гроба Господня Гераклий возложил на белокурую головку светящейся радостью и гордостью Сибиллы корону, которой она так жаждала. Тотчас после этого Сибилла ее сняла и, подозвав к себе мужа, сказала:
— Примите эту корону, потому что кому же, кроме нас, я могла бы ее отдать!
Ги де Лузиньян опустился перед ней на колени, и jна нежным и грациозным жестом под восторженные крики собравшихся возложила на его голову тяжелый золотой обруч.
Рено Шатильонский, стоявший в первом ряду, мужественно терпел неудачу, не подавая вида. В сущности, этот король, которого он справедливо считал ни к чему не годным, не будет ему сильно мешать. Присутствовал гам, разумеется, и Жерар де Ридфор, переполненный злорадством: он заранее наслаждался, воображая, как отомстит в самое ближайшее время своему врагу Раймунду Триполитанскому.
— Эта корона вполне стоит наследства Люси де Ботрон! — прошипел он сквозь зубы.
Что же касается сенешаля — тот с угрюмой радостью наблюдал за происходящим. Будущее не таило никаких препятствий его алчности, и он уже подсчитывал земли и богатства, которые заполучит. Разве не ему Сибилла была обязана этой прекрасной короной, которой она так гордится? Ему, отравившему маленького Бодуэна для того, чтобы лишить регентства Раймунда Триполитанского.
Сибилла, чувственная, томная и нестерпимо желающая нравиться, была, кроме того, слишком ленива для того, чтобы быть хорошей матерью, и она не слишком горько оплакивала сына, в отличие от Аньес, для которой смерть ребенка стала настоящим горем, — но с Аньес теперь можно было не считаться. Подточенная таинственной болезнью, которой, вероятно, заразилась от случайного любовника, она приближалась к своему смертному часу покорно и безропотно, она хотела последовать за внуком. Но Сибилла, нисколько о ней не беспокоясь, ликовала, нескрываемо счастливая оттого, что может украшать себя драгоценностями короны, и радовалась внешней, парадной стороне царствования, которую только и ценила. Серьезные дела нагоняли на нее тоску, и когда она короновала своего мужа, хотя это и было несомненным проявлением любви, то сбросила на его широкие плечи все заботы. Однако Жослену было известно, что этот новый король, способный проявлять храбрость в бою, был при этом почти так же глуп, как Онфруа де Торон, так что для человека хитрого и предприимчивого должны были настать золотые денечки.
Теперь, когда Сибилла была коронована, высшим баронам пришлось стать сговорчивее и принести ей клятву феодальной верности. Уклонились от этого лишь Раймунд Триполитанский, прочно затворившийся в Тивериаде, и Балиан д'Ибелин, неспособный смириться со столь явным нарушением завещания Бодуэна IV. Рено Шатильонский надолго здесь не задержался: ему было чем заняться в своем Моавском логове, а упреков прокаженного теперь опасаться не приходилось... И он отбыл вместе с госпожой Стефанией, нимало не заботясь об Онфруа и не скрывая от супруги, насколько омерзительным считает поведение пасынка:
— Подлый, презренный трус, баран, который только и ждет, чтобы его остригли, и всегда готов похныкать, уткнувшись в бабьи юбки! Ну, так пусть там и остается!
Зато Изабеллу ему очень хотелось бы увезти с собой, но тут уж Стефания легко отыгралась, дав ему понять, что место жены — рядом с мужем, и ей следует идти за ним, куда бы он ни направлялся. Изабелла вернется в Крак вместе с Онфруа — или не вернется туда вообще. И Рено, как бы сильно ему этого ни хотелось, настаивать на своем не посмел. Он знал по опыту, насколько решительна его супруга, и ему очень не нравилась ее манера слегка опускать веки, пряча опасный блеск глаз. Впрочем, Изабелла, как говорили, была больна, и лучше было дать ей время оправиться.
Это не были пустые слухи. После ужасного торжественного собрания, на котором ей пришлось рассказать всем этим возмущенным людям о поступке мужа, дочь Амальрика I, сестра героического Бодуэна, жила затворницей в своей спальне, лишь изредка выходя оттуда по настоянию матери, чтобы сделать несколько шагов по саду, опираясь на руку все такой же крепкой и надежной Евфимии... Истерзанная стыдом, она почти не ела и не спала, а когда ей все же случалось забыться сном, ей снились жуткие кошмары, и она вскакивала с постели, заходясь криком и обливаясь холодным потом. Служанки меняли ей простыни, осторожно протирали ее флердоранжевой водой, переодевали в чистое белье, снова укладывали и пели ей, как маленькому ребенку, колыбельные, чтобы на нее сошли приятные сновидения. Дворцовый врач нашел у нее болезненную слабость и апатию и пытался лечить ее мудреными снадобьями, молитвами и постоянным курением ладана: все это, разумеется, ничуть не помогало. Отчаявшись, Мария однажды ночью села у изголовья дочери, только что уснувшей под воздействием легкого опиата, и стала ждать.