никто не шел. Никто не искал Яроша, первого парня на деревне. А может, он лишь мнил себя таким?
Ярош разозлился на себя, и злость наконец придала решительности. Он встал на чурбан, с трудом просунул кудрявую голову в узкую петлю.
Снова мелькнула мыслишка увидеть напоследок синее небо и мать. Но он только-только пришел с улицы. Небо там серое, пасмурное. А мать… К чему рвать ей сердце, верно? Пусть запомнит его веселым, довольным, чем вот таким.
Ярош шагнул с чурбана. Он видел висельников раньше. Лица их казались дикими и неприятными, но они висели совсем просто, будто в том, чтобы повеситься, не было никакой науки. Должна была быстро сломаться шея, раз – и все. Звучит неприятно, но Ярош сотни раз сворачивал головы курам и гусям, и только некоторые из них продолжали трепыхаться, и он чувствовал под рукой эти теплые тушки, чьи движения уже не были жизнью. И он был готов так же позволить своему телу отдавать жизнь толчками вместе с конвульсивными движениями тела. И все было так. И не так.
Он словно начал снова тонуть. Петля затягивалась все сильнее, мешая дышать и передавливая гортань так, что он не мог кричать, хотя легкие раздирало от этого крика, который рождался в нутре, под всей требухой против воли самого Яроша. Шея оказалась крепче, чем он надеялся, и, суча ногами, дергаясь и извиваясь в петле, Ярош лишь мог надеяться, что темнеет в глазах не просто так и его наконец настигнет пусть мучительная, но смерть.
В ушах шумело, и он не услышал, как открылась дверь кузницы. Не почувствовал рук, что подхватили его под колени, приподнимая выше. Он наконец провалился в темноту, чтобы вскоре снова распахнуть глаза и увидеть над собой склонившиеся головы и то же самое, уже ставшее ненавистным, серенькое низкое небо.
– Ну, ты чего это, парень… – неловко подернул плечами Габа, когда увидел, что неудавшийся висельник открыл глаза. – Второй раз помереть не выйдет.
– Второй раз? – повторил Ярош, пытаясь сесть. Ему помог Броня, слишком услужливо бросившись вперед. Чует вину, ссыкотник!
– Ну, чай не первый, – влезла и Агата, поправляя платок. – Давно уж помер, неча мертвых морочить, они, чай, тоже спокоя хотят!
– Да помолчите, тетя Агата! – в сердцах сплюнул Ярош и потер шею. Гортань болела ровно так, как должна, по его мнению, болеть после веревки. В животе было холодно и пусто. Руки и ноги двигались. Разве он может быть мертв? – В какой это из разов?
Вспомнил сразу все. И как тонул, и как его кровь пили мавка и бескуд. Не из каждой мавки рождалась эта пьющая кровь тварь, а лишь из той, что по своей воле шла на смерть, но оставляла на берегу свое сердце. Что же, Бланка оставила свое Ярошу. А он не хотел этого видеть. Дурак.
– Дык как пошел на поле за мавками бегать, так и сгинул, – тихо ответил Броня. – Не помнишь?
Ярош не помнил. Вдруг стало важным, понесла ли от него Иренка. Живым ему некогда было раздумывать о младенчиках, а сейчас поди ж ты. Заволновало. Чтоб и матери утешение, да и сама Иренка… Она теплая.
Он оглядел стоящих вокруг людей. После того как прошлой зимой утопилась Бланка, забили толстого Броньку, что довел справную девку до полыни. Тетка Агата пошла против деревни, защищая сына. Люд в деревне, может, и темный, как вечно говорил чужой священник, но справедливый, уважил бабу. Похоронили их рядом.
Габа ненадолго пережил единственную дочь, и Ярошу стало неловко. Занимать место повесившегося по весне кузнеца было чем-то неправильным. Зденек… Он не зря припомнил Лушку, это и впрямь был ее муж, поцелованный то ли полуденницей, то ли солнцем. Милан, Якуб, Софка, Алеш, Горазд… Теперь Ярош узнавал их всех. И тот, кого он принял за отца, – чуть перекошенные плечи, что он заметил, но не принял во внимание.
– Дед Михал?.. – спросил он неуверенно.
– Михал, Михал… – буркнул тот и потер плечо. Да, его задавило бревном, когда избу складывали. Он был беспросветно мертв. Как и все кругом.
Ярош только сейчас понял, что за эти дни ни разу не ел и не чувствовал голода.
– Ну вот бескуда при себе держи и девку-мавку тоже, – строго произнес незнакомый мужик, которого, судя по лицу, задрал медведь. – Жизни в тебе нет, но крови еще достанет, чтобы они не шли в мир живых за свежей.
– А потом? – Ярош хотел сказать: мол, пусть это Бронька держит при себе Бланку, раз снасильничал. Но прикусил язык. Яростно хотелось ощутить кровь во рту, но ее не было.
Мужик пожал плечами.
– Знамо дело, упырем станешь, авось колом упокоят покрепче, – равнодушно ответил он.
Никогда еще Ярош не хотел ничего так страстно, как сейчас – умереть. И никогда его желание не было столь же несбыточным. А ночью в мертвую тихую деревню танцующей походкой вошла Бланка. Она легко почуяла сидящего в кузнице Яроша.
Подобралась ближе, обвила руками, забираясь когтистыми мокрыми пальцами под рубаху, пристроилась губами к его шее.
Было больно, слишком больно для того, кто умер.
«Это просто у меня в голове, – напомнил себе Ярош слова деда, который неумело попытался утешить его, хлопнув пару раз по плечу и буркнув: – Крови надолго не хватит».
Мавка сладко хлюпнула, вгрызаясь в шею, и он закричал.
Владимир Сулимов
Сырое мясо
Про домовых баба Шура знала больше всех на свете, хоть и отнекивалась каждый раз, когда Игорек восхищался ее житейской мудростью: «Да что я, буде. Вот моя бабушка Таня, твоя, выходит, прапрабабушка, та и вправду все про хозяюшек ведала. И не токмо. Как травами лечить, как боль заговаривать, как лучше садить, чтоб урожай вырос славный. Мне сказывала, да я забыла много. Голова-то старая… В Сибирь сослали бабу Таню, как революция учинилась, а нас, деток, в город, в приют, значит…»
Маленькому Игорьку про прапрабабушку и приют слушать было неинтересно, и он приставал опять:
– А расскажи, ба, как я видел домового!
– Да ведь слышал сто раз… – ворчала бабушка притворно, а сама украдкой улыбалась. – Сколько можно?
– Ну ба! – канючил Игорек, прижимаясь щекой к теплому бабушкиному боку.
Баба Шура оставляла домашние дела – ее руки никогда не знали покоя, – ерошила внуку волосы (пачкая вихры мукой, если лепила пельмени или пирожки) и уже не прятала улыбку.
– Ты еще крошка был. Три годика, поди. Сидишь ты в комнате, а мы в другой, телевизер смотрим. Вдруг – хохочешь. Пошли с мамой