А между тем положение царя Василия было далеко не завидное и не радостное. Польские королевские послы, знатные паны Олесницкий и Гонсевский, задержанные в Москве вместе с Юрием Мнишком, с его дочерью Мариной и со всею польской свитой Самозванца, настоятельно требовали свободного пропуска обратно в Польшу и для себя, и для своих земляков. Из Польши доходили недобрые вести о том, что Сигизмунд собирается воевать с Московским государством. Большая часть северских и украинских городов еще не присягала новому царю; в самой Москве было очень неспокойно, и начинали бродить в народе такие слухи, которые царь Василий не без причины считал для себя опасными. Недаром собирал он каждый день боярскую Думу на чрезвычайные заседания; недаром до поздней ночи сидел у себя в покоях и совещался то с братьями, Дмитрием и Иваном, то с небольшим кружком своих надежнейших приверженцев.
Вот и сегодня, после целого дня хлопот, забот, приемов и продолжительного заседания в Думе, царь Василий, несмотря на поздний час ночи, все еще не спит: он сидит в кресле у кровати в своей царской опочивальне и ведет тайную беседу с братьями и с разрядным дьяком Василием Осиповичем Яновым, родичем царя Василия по жене, который с первых же дней царствования стал пользоваться большим доверием царя и большим значением при дворе.
— Так, значит, теперь все грамоты боярские и записи присяжные разосланы уже? — говорил, озабоченно хмуря седые брови, царь Василий, обращаясь к дьяку, почтительно стоявшему у порога дверей со связкой столбцов[1] под мышкою.
— Не все еще, государь всемилостивый, день-деньской пишем, от зари утренней до зари вечерней, великий государь; всех подьячих с ног смотали… Да государство-то твое столь велико, что еще три дня писать придется.
— Ну, а ты чем утешишь, Дмитрий Иванович? — с недовольным видом обратился царь Василий к одному из братьев, сидевшему на скамье около стены. — Что порешили вы с послами?
— Да только еще начали… И по началу-то не видно, что будет… Стоят на том, чтобы отпустить и их и всех их земляков, пана Юрия Мнишка и Марину, всех разом, в Польшу и за убытки вознаградить…
— Убытки вздумали на нас искать! — продолжал вслух рассуждать царь Василий, ни к кому не обращаясь лично. — Сами не знаем, как пополнить казну государскую, а они — убытки! И теперь ведь сколько денег нужно на все?.. И на венчание, и на перенос мощей царевича Дмитрия из Углича… О-ох, Господи! Угодник Божий, — спохватился царь Василий, опасливо оглядываясь на иконы и крестясь.
— Князь Мстиславский да Трубецкой с Голицыным, — вступился князь Иван Иванович Шуйский, — говорили мне сегодня, что по великой радости венчанья надо бы народ на площадь собрать да угостить из царских погребов, как допрежь того бывало…
— Хорошо им щедрить из чужой мошны! — озлобленно окрысился царь Василий. — Народ поить и угощать! Еще, значит, вали и сыпь из мешков! Да что они, в уме рехнулись, что ли? Не дам на это ни алтына, так им и скажи, чтобы не совались по-пустому с советами!
И он замолк, насупившись. Две-три минуты прошли в молчании.
— А что же, Дмитрий Иванович, ты не доложишь мне о московских слухах? Ты посулился мне вчера, что все будешь знать? — снова обратился царь Василий к брату.
— Слухов много, государь. Да правду-то сказать, не знаешь, верить ли им?
— Про то уж пусть я знаю: на то и царь я, чтобы знать! А ты обязан все мне передать, как есть!..
— Да вот, великий государь, в народе ходит слух, что будто… окаянный расстрига жив…
Царь Василий всем тучным телом так быстро повернулся к брату, что кресло затрещало.
— И не токмо что жив, а что он и за рубеж бежал и войско там в Литве сбирает… на тебя же.
— Да что ж они все очумели, прости, Господи, а? — с изумлением спросил царь Василий брата. — Ведь, кажется, уж видели — три дня лежал на площади! А там в убогом доме… а там не сами ли они его стащили за Серпуховскую заставу, сожгла аки волшебника и пушку не его ли пеплом зарядили? А?
— Им все это нипочем! Так пряно и говорят, что, мол, его подручника убили, а сам он накануне еще ушел… и был таков! Рассказывают под великой тайной, что даже письма от него в руках у Мнишка и Марины…
— Вот что! — перебил брата царь Василий. — Надо поскорее отца свести под одну крышу с дочкою и держать их за тремя замками, да назначить им в приставы кого-нибудь порасторопнее да подельнее из молодых, кто бы и по-польски разумел… для тайного надзора… Такого, чтобы мог их речи слышать и понимать… Кого выбрать?
— Да чего лучше? — сказал Иван Иванович Шуйский. — Вот сегодня дьяк Томило-Луговский мне говорил, что видел на площадке стольника Степурина, вернулся из побывки, вишь…
— Какой этот Степурин?
— Непригоден он, слишком молод, — вкрадчиво я язвительно заметил Янов.
— Молод, да толков, — возразил Иван Шуйский. — Бывал уж в приставах при польских послах, живал в Смоленске и по-польски говорить горазд.
— Непригляден, — продолжал утверждать Янов, — он из романовской родни… Ведь и Томило-Луговский затем и говорил о нем, что он тоже друг Романовых.
— Так что ж, что друг Романовых? — неожиданно перебил дьяка царь Василий. — Да и Романовы теперь нам нужны! Я знаю, что на их присягу можно положиться. Недаром я Филарета отправил в Углич за мощами новоявленного угодника… и…
Царь Василий вдруг остановился на полуслове, как бы сам испугавшись своей излишней откровенности.
— Иван Иванович! — обратился он к брату. — Пошли сказать Томиле, чтобы зашел ко мне пораньше завтра во дворец, и проводи его ко мне в комнату. Ну, а теперь — все с Богом ступайте, доброй ночи; да зовите спальников сюда.
Полчаса спустя царь Василий лежал в постели, на лебяжьих пуховиках, уткнувши седую, плешивую голову в мягкую подушку и натянув на себя камчатое соболье одеяло. Он закрыл глаза и усиленно старался заснуть… Но это было нелегко. Не шли у него из головы московские слухи и всякие думы, омрачавшие блеск того царского венца, который так прельщал и манил его издали. И царь видит, как на него живою стеной идет все море лжи, среди которой уже так много лет сряду он живет и действует. Вон, вон собираются на него эти тяжелые, мутные, грязные волны, и нет от них спасенья… Тяжкое сознание беспомощности овладевает на минуту всем существом царя… Он теряется, он ищет спасенья в молитве. Торопливо крестясь под одеялом, он шепчет про себя:
— Да воскреснет Бог и расточатся врази его! И да бежат от лица его…
Но это шепчут только уста Василия. Молитва не просветляет, не возвышает его излукавившейся души, привязанной к земле крепкими узами мелких расчетов, ненасытной корысти и жажды величия.
А между тем пронырливый, изворотливый ум старого и опытного дворского дельца уже старается подыскать и утешение для грозного будущего и оправдание для темного минувшего.
— Да, да!.. И то сказать надо: кругом меня немного верных да надежных… Лыков Борис, Куракин, Голицыны князья, да разве Хворостинин… Пожалуй, и обчелся! А тут еще и патриарх мне этот навязался… Да! Гермоген не Иову чета! Тот был Борису верным другом… А этот, чуть что не по уставу, — не дозволю! Так и отрежет — там поди, считайся с ним. Романовы мне нужны, и если этот Степурин мне пригодится, я подниму его и… этим угожу Романовым…
II
Убылая царица московская
На другое утро, чуть свет, один из площадных подьячих чуть не бегом бежал в Шумихин тупик, на Варварку. Завернув в тупик, он миновал две полуразвалившиеся лачуги и рысью подбежал к высокому забору с парадными воротами под широким навесом. Чуть только брякнул он в воротнее кольцо, как за воротами раздался свирепый лай дюжих дворовых псов.
Из-за громкого лая псов послышался за воротами чей-то кашель, и старческий голос окликнул подьячего из-за калитки:
— Кто стучит там? Эй! Отзовись!
— Свои люди, Евтихьич!
— А! Демьянушка! Милости просим! Добро пожаловать, господин подьячий! — ласково произнес он, впуская Демьянушку и указывая ему перед собою дорогу на крылечко, прирубленное к воротнему навесу. — Да ты это с чем же пожаловал-то?
— С тем пожаловал, что ты и не чаешь! Перво-наперво-то к господину твоему, к царскому стольнику Алексею Степановичу Степурину — с приказом! А там и к тебе, старому приятелю, с вестями…
— С приказом? Да от кого же бы это? — с любопытством допрашивал старый слуга.
— Ступай, буди его! Скажи, что, мол, от государева дьяка Томилы-Луговского прислан. Зовет, мол, Алексея-то Степановича, не замешкав, без всякого мотчаяния[2]: по государеву делу!
Минут десять спустя Евтихьевич вернулся и, едва переступив порог избы, прямо подошел к Демьянушке.
— Ну, что ж? Какие вести? — спросил он его тревожно.
— Вести, брат, мудреные… Не знаешь, как и верить… Царь-то Дмитрий… жив ведь!..