— Здравствуем господину стольнику[8]! — крикнули они все разом.
— А расставлены ли у тебя сторожа для береженья полонянников, господин голова? — спросил Степурин.
— Расставлены, батюшка Алексей Степанович! — отвечал голова. — Все входы и выходы заняты, и по двору около тына дозор ходит; а этих ребят на смену в сенях держать будем… Птица — и та не пролетит и не вылетит!
— Ну ладно! А в верхнем жилье, во внутренних палатах и в теплых сенях нигде стрельцов не поставлено?
— Пока приказу нам не было. От тебя приказу ждем. Вот тут кстати, в тех покойчиках, что тебе под жилье отведены, и наказ тебе от государева дьяка Томилы-Луговского прислан, и платье стрелецкое полковничье положено.
И голова услужливо проводил Алексея Степановича до дверей его покойчика.
— Сказан ты в приставы при Марине Юрьевне, да при ее отце Юрии Мнишке, и повелено тебе быть при них безотлучно, не выходя из тех горниц, где Юрий Мнишек с дочкой да со служнею пребывать будет. А как ты по-польски говорить горазд, то повелено тебе их речи слушать, с ними в беседу не вступаючи, и обо всем, что услышишь, доносить через меня великому государю. А со стороны к Мнишкам никого без моего пропуска не допускать, ни писем, ни обсылок никаких не дозволять и сторожить Мнишков накрепко — до приказу. И во весь их обиход тебе входить самому и тому, кого ты себе, на свой страх, примешь в товарищи…
— А вот и я! — раздался у него за спиной голос Ивана Михайловича. — Глянь-ка на меня, чем я не стрелец? Стану в строй, так от других пятидесятников и не отличишь меня. Право.
«Хорошо тому на свете жить, у кого нет на душе думы с заботою!..» — подумал Степурин.
— Да ну, хорош, хорош! — полно еще охорашиваться-то! — прибавил он вслух. — Нам с тобою и то уже давно пора наверху быть.
— Наверху! — встрепенулся Иван Михайлович. — Около Мнишков — около этой…
Степурин поспешил перебить юношу.
— Где укажу тебе, там и будешь — потому мне в наказе указано быть при Мнишках безотлучно… Ну, господин голова, веди нас к ним, указывай дорогу!
— Пожалуйте за мною, — сказал голова и повел Степурина и его товарища через нижние сени, мимо стрельцов, внутреннею лестницей в верхнее жилье.
— Вот тут из сеней направо — три больших покоя, — указывал на ходу голова, — отведены под самого воеводу и его служню, да под царицу… то бишь под Марину Юрьевну с ее бабами и девками… а те покои, что на переходы выходят, тоже бабами заняты, которые познатнее да породовитее… а те две избы битком набиты воеводскою и панскою челядью… их там что пчел в улье!
Затем он подвел Степурина и Ивана Михайловича к средней из трех дверей, выходивших в сени, и, взявшись за скобку ее, проговорил:
— Коли воеводу самого видеть желаешь, господин стольник, так он вот здесь… да и дочка-то не с ним ли?
И он с поклоном отворил дверь Степурину.
И точно: голова не ошибся. В средней комнате, окнами выходившей в сад и служившей Мнишкам приемной и столовой палатой, Степурин нашел и Юрия Мнишка и Марину. С ними были еще две женщины — пани Гербуртова, охмистрина[9] царицы, пожилая и важная дама, и Зося Осмольская, ее фрейлина и подруга, — и Ян Корсак-Цудзельский, слуга и домашний секретарь воеводы Сендомирского. Все стояли на коленях перед складным алтариком, который пан воевода повесил в углу на место иконы, и шепотом молились по своим молитвенникам. Когда дверь скрипнула, и в комнату вошел Степурин и остановился на пороге, выжидая окончания молитвы, никто не обернулся в его сторону и не удостоил его взглядом. Все по-прежнему продолжали стоять на коленях, лишь изредка поднимая головы, и то испуская глубокие вздохи, то восклицая:
— «Jesus Maria… О, Jesus!»
Наконец, Марина первая поднялась с колен и обвела присутствующих взглядом…
Степурин взглянул на нее и невольно был поражен строгим и спокойным выражением ее красивого лица с тонкими и правильными чертами. Марина владела им превосходно. Сильная, твердая воля сказывалась и в выражении черных глаз Марины, и в ее темных, прямых бровях, и в тесно сжатых тонких губах, и этой воле, видимо, были подчинены все присутствующие.
Поднялась Марина, за нею ее дамы; за ними, кряхтя и вздыхая, стал подниматься и сам воевода, почтительно поддерживаемый под мышки паном Цудзельским.
Степурин отделился от дверей и, поклонившись Марине и ее отцу, стал перед ними, опираясь на трость, и приготовился вести речь.
Марина вопросительно посмотрела на отца, который хмуро насупил брови, а потом обратилась к Степурину, видимо желая услышать, что он скажет.
— Господин воевода! — обратился к Мнишку Степурин, смущенный смелым, почти вызывающим взглядом Марины. — Я с товарищем к тебе и к дочери твоей Марине Юрьевне по государеву указу в приставы прислан, и приказано мне быть при вас для береженья безотлучно и никого к вам не допускать без приказа государева дьяка Томилы-Луговского… А если вам в чем нужда будет — приказано мне от вас челобитья брать и к тому же дьяку отсылать…
— Не разумем, князь, не разумем! — раздражительно и желчно процедил сквозь зубы Мнишек и, отвернувшись от Степурина, опустился на кресло около стола, приставленного к окну.
— Разумеешь или не разумеешь — было бы тебе ведомо, пан воевода! — вежливо и степенно ответил Степурин и, отойдя к дверям, расположился на лавке около печки.
— Что же это будет? — злобно крикнул Мнишек по-польски. — Этот новый цербер наш, кажется, и уходить отсюда не собирается, — черт бы его побрал!
— Отец! Ты только что молился! — заметила Марина как бы мимоходом.
— Ах, полно, пожалуйста! Сил не хватает больше терпеть… Да и ты не беспокойся: эти хамы ни бельмеса не понимают по-польски.
— Зося! — обратилась Марина к своей фрейлине. — Пойди, принеси мне твою Библию — прочти мне главу из нее, с того места, где мы кончили вчера.
Сказала и величаво опустилась на кресло около стола, как раз напротив отца — спокойная, строгая и невозмутимая.
Зося, та самая красотка с копною белокурых вьющихся волос, которой залюбовался Иван Михайлович в поезде царицы, вскочила с места, легкая, как серна, принесла из другой комнаты толстую Библию, переплетенную в бархат, присела на скамеечку у ног Марины и звучно, громко, ясно стала читать XI главу из пророчества Иезекииля:
— «Много убитых ваших вы положили в сем городе и улицы его наполнили трупами…»
— Да! Истинно так!.. Много убитых.
— Jesus, Maria! — прошептал пан воевода, набожно складывая жирные руки и возведя вверх свои заплывшие жиром карие глазки.
— «Но я вас выведу из него, — продолжала Зося, — и отдам вас в руки чужих и произведу над вами суд…»
— О, Jesus, Maria! Смилуйся над нами! — стал опять нашептывать пан воевода, окончательно зажмуривая глазки и покачивая головой.
— «И узнаете, что Я Господь; ибо по заповедям Моим вы не ходили и уставов Моих не выполняли, а поступали по уставам народов, окружающих вас».
— Так! Истинно так! — шептал воевода, всхлипывая и собираясь пролить слезы, причем его красное, обрюзглое лицо с отвислою нижнею губой и двойным подбородком приняло чрезвычайно кислое и противное выражение.
Марина бросила строгий взгляд в его сторону и сделала знак Зосе, чтобы она закрыла Библию.
— В вашем высоком положении, — проговорила она сквозь зубы и слегка оборачиваясь к отцу, — неприлично плакать! Вы должны были бы всем нам подавать пример твердости и мужества.
— О! О! Легко сказать: твердости! мужества! — с досадою проговорил пан воевода, моргая своими недобрыми карими глазками и злобно теребя седой ус. — Легко сказать!.. Но после всех несчастий, после стольких смертей, после стольких потерь, убытков… Когда мы ограблены до нитки, — у нас все отнято, расхищено — наша казна пуста, карманы тоже пусты!.. И говорить о какой-то твердости! Взгляните на себя, на меня, на ваших дам, — мы все в лохмотьях! Где наши кареты и коляски, наши чудные, фарбованные[10] кони, наши аксамитные[11] одежды, дорогое оружие, наши драгоценные уборы, — все это пожрали ненасытные московские псы!.. И после всего этого толковать о мужестве! Знаете ли, что при всем моем почтении к вам, дочь моя, как к царице московской, я все же…
— Да разве же вы не слышали, что говорит пророк: «Вас выведу отсюда»? Или вы думаете, что мы вечно будем здесь сидеть в четырех стенах, под замком? — с достоинством и спокойно проговорила Марина.
— Але так… Верю, верю и пророку и в пана Бога верю… Але ж… Кто знает, когда все это сбудется? Да, притом же, если нам суждено отсюда вернуться к себе домой, в Самбор, в таком виде, как мы теперь, я уж лучше желал бы погибнуть с моим покойным зятем…
— Униженной и несчастной я не вернусь в Самбор, — решительно и твердо произнесла Марина.