— Ох, какой недобрый, какой недобрый! Ну зачем было отгонять?.. Прикажите скорее послать сюда из воеводской свиты пана Здрольского, чтобы успокоить моих господ.
— Не могу того дозволить, панна! — нерешительно ответил Иван Михайлович. — К вам наверх никого не приказано пускать!
— Как? Никого? Быть не может! Мой коханый, мой голубчик, пане Иване! Пошлите за ним… за паном Здрольским… я вас так прошу, так прошу…
И она ласково, заискивающим взором смотрела ему в глаза; она положила ему свою нежную белую руку на плечо и все упрашивала, все упрашивала…
Иван Михайлович встряхнул наконец кудрями и сказал:
— Ин быть по-твоему!
И послал стрельца за Здрольским.
Через несколько минут приземистый и дюжий, усатый и чубатый пан Здрольский преважно прошел мимо Ивана Михайловича и скрылся за дверью приемной Мнишков. Юноша хотел было последовать за ними, чтобы присутствовать при беседе пана Здрольского с паном воеводой, но очаровательная Зося показалась на пороге своей комнаты и, пугливо озираясь, вышла в сени, окутанная какой-то верхнею одеждой с длинными висячими рукавами. Само собой разумеется, что и пан Здрольский, и пан воевода, и дьячий наказ, и предостережения Степурина — все разом вылетело из головы юноши. Он прямо пошел навстречу Зосе.
— Благодарю, — сказала лукавая панна, ласково взглядывая в пламенные очи Ивана Михайловича, — ты будешь ко мне добр… и я к тебе буду добренькая, пане Иване… и я тебя не забуду.
— Мне ничего от тебя не нужно! — резко отозвался юноша. — Меня не купишь…
— Ах, что ты, пане Иване! Я не о том и говорю… И чем могла бы я тебя купить? Я такая бедная!.. Я могу отплатить тебе только лаской.
Пан Иван вдруг крепко схватил Зосю за руку; рука его дрожала… Дрожь слышалась и в голосе, когда он произнес, искоса поглядывая на Зосю:
— Ты шутить со мною изволишь, панна! Играешь, как кошка с мышкой…
— Ах, не жми так больно руку… О медведь московский! — с притворной досадой проговорила Зося, вырывая свою руку. — Беда, если увидит кто-нибудь из наших…
И она быстро очутилась на пороге своей двери и проговорила скороговоркой:
— А назавтра, когда твой пан начальник уйдет, я попрошу тебя, чтобы ты того же пана Здрольского отправил на базар (дай ему, пожалуй, в провожатые стрельца), купить для пана воеводы и для панны Марины сластей и разной живности… А то им ваша кухня так противна.
— На базар! Да что ты, панна Зося? Я о том и помыслить не смею… Сама ты посуди!
— Пане Иване! Если ты исполнишь мою просьбу, ты этим мне так угодишь, так угодишь, что я готова тебя за это расцеловать! Да! Да! Вот — слово гонору[13] тебе даю…
И прежде чем он собрался ей ответить, она легко и грациозно послала ему рукою поцелуй и исчезла — за дверью.
— Не девка, а чертовка какая-то, прости Господи! — шептал между тем озадаченный Иван Михайлович, окончательно потерявший голову.
V
Вести с базара
Пан Бронислав Здрольский, мелкий шляхтич, владевший клочком земли около Самбура, уже с самой ранней юности рос и жил в доме Мнишков. Это был веселый, неглупый и недурной малый, большой охотник пошутить и приволокнуться при случае, отличный рубака на палашах и саблях, добрый товарищ и на пиру и в бою — один из типичных представителей мелкой польской шляхты начала XVII века. В доме Мнишков он был издавна «своим» человеком, и ему не раз, еще и до появления царевича Дмитрия в Самборе, давались различные, довольно трудные и щекотливые поручения, которые он всегда выполнял толково и добросовестно. Когда панна Марина Мнишек была помолвлена за московского царевича, пан воевода включил пана Бронислава Здрольского в число тех первых головорезов, которые стали под знамена Самозванца в Польше. Здрольский неотлучно находился при царевиче во всех битвах, был отличен им и награжден, по воцарении в Москве зачислен в отряд его телохранителей, а при самом начале резни 15 мая обезоружен толпой народа, хлынувшего за боярами в Кремль, и отведен в тюрьму.
На глазах Здрольского и других телохранителей Дмитрий Басманов был растерзан бессмысленною чернью, которая решительно не понимала, куда ее ведут и зачем привели в Кремль, в царские палаты. Но затем обо всех остальных убийствах, как и об убийстве самого Дмитрия, Здрольский имел только самые смутные, самые сбивчивые сведения и весьма охотно поверил тому известию, которое вчера под вечер перелетело через тын власьевского дома и произвело переполох между стрельцами.
Когда Здрольский вошел в приемную Мнишков, у него было такое страшное, необычайное выражение лица, что и Марина и сам пан воевода посмотрели на него с недоумением.
— Что там у вас за шум? Кричат, гвалт?.. Уж не опять ли хотят вас загрызть московские псы?
— Не знаю, право, как и сказать!.. Прошу извинить. До нас дошел слух, что светопреставленье начинается…
— Что за вздор!.. Где ты успел напиться пьян, пан Бронислав? — сердито сказал воевода, бросая на Здрольского гневные и недоумевающие взгляды.
— Клянусь Маткой Боской Ченстоховской! — заговорил в волнении шляхтич. — Начинается светопреставленье, потому что мертвые встают из гробов!.. Потому что наияснейший пан Дмитрий, царь московский, не убит, а жив!..
Марина вскочила с места и выпрямилась во весь рост.
— Кто вам это сказал? — строго произнесла она упавшим, дрогнувшим голосом.
— А я и сам не знаю… Кто-то громко крикнул из-за забора по-польски… И я слышал, и пан Михольский слышал, и пан Вонсовский, и пан… А тут как раз стрельцы и стали отгонять нас от забора…
— И пан Михольский, и пан Вонсовский, и пан Бронислав слышали?.. Ха-ха-ха! — рассмеялся воевода. — А бабы и верить станут!.. Ха-ха-ха!
— Дайте мне слово сказать наконец! — громко и строго произнесла Марина. — Пан Бронислав! — обратилась Марина строго и серьезно к Здрольскому. — Завтра утром я вам приказываю отправиться на базар и разузнать подробно…
— Отправиться на базар… Ха! Ха!.. Как это он отправится на базар, желал бы я знать? — продолжал смеяться и докучать воевода с каким-то детским задором.
— Я сумею это устроить, — твердо сказала Марина. — Пан Бронислав! Вы все исполните, как я приказала… Вы разузнаете и, возвратись с базара, все мне расскажете. Мне, а не батюшке… Можете идти.
Все это было произнесено с таким самоуверенным величием и такой привычкою к повиновению окружающих, что пан Здрольский даже и забыл, где происходит его беседа с «наияснейшею панной», — во дворце ли или в плену, под затворами проклятых москалей?
* * *
Прошло два дня после этой беседы. Степурин по-прежнему являлся каждый день в приемную Мнишков и проводил с ними большую часть дня в качестве немого наблюдателя их жизни. По-видимому, жизнь пленников текла по-прежнему обычным порядком: та же общая молитва поутру, то же чтение Библии, те же нескончаемые жалобы и сокрушения пана воеводы… Но в Марине Алексей Степанович заметил какую-то странную перемену: она точно как будто ожила, как будто просияла каким-то внутренним светом, какой-то трудно скрываемой, радостью. Она даже терпеливо сносила слезливые жалобы отца, грубые выходки его против «всяких баб» и, не удаляясь в свою комнату, терпеливо все выслушивала.
— Что это с ней? — невольно спрашивал себя Степурин, внимательно вглядываясь из своего угла в тонкие, красивые и выразительные черты Марины. — Кажись, все та же, а как будто и не та…
За обедом в тот день случилась между отцом и дочерью такая сцена, которая до некоторой степени объяснила Степурину перемену, происшедшую в Марине.
Когда все сошлись к обеду, сели за стол, неугомонный Мнишек начал сокрушаться и вспоминать о том, как он, бывало, сладко ел и пил у себя в Самборе или в королевском замке, в Кракове. При этом он принимался беспощадно ругать и русскую кухню, и всю «московщину», и «пшеклентных схизматиков»[14]. Он, видимо, никак не ожидал, что за «московщину» вступится Марина. Спокойно и твердо она остановила его и сказала:
— Батюшка! Вы забываете, кто я! Вы должны были бы понимать, что я не должна слушать ваших речей!..
Но в ответ на это замечание прихотливый и раздражительный старик начал кричать и браниться, поминая «вшицких дьяблов», сокрушаясь о своих потерях и убытках.
— Замолчите! Я не позволю вам оскорблять память моего мужа! Не забывайте, что вы всем ему обязаны! И если еще раз вы решитесь повторить ваши слова, вы не увидите меня здесь более.
Растерявшийся Мнишек не знал, что и сказать, как извиниться, как замять разговор, а она перед ним стояла твердая, величавая, и глаза ее сверкали гневом и решимостью.
— Рано или поздно, — продолжала она, все более и более воодушевляясь, — правда восторжествует! Вы слабы, вы малодушны, вы не можете этого постигнуть; но я, я твердо верю в то, что Бог, спасший его в детстве от руки убийц, спас его и теперь! Я верю в то, что мы с торжеством выйдем из бездны зол и бедствий!..