— Мы молимся сейчас за всех наших братьев и сестер и во имя мира. Русская православная церковь всегда была против войн. Мы верим, что Бог услышит наши молитвы... И в нашей стране наступит спокойствие, — добавляет от себя к молитве священник со стрижкой «под Гоголя».
Молитва подошла к концу. Свечи догорают. Больные дети начали спускаться со странного амфитеатра больничного храма, направляясь к выходу.
Чижов тоже хотел было направиться вслед за ними, но какая-то невидимая сила остановила его и удержала возле выхода.
«Не может быть, — шумело в ушах Чижова. — Не может быть! Такое до боли знакомое лицо. Нет, это всего лишь нелепый призрак прошлого! Бред разыгравшегося воображения!»
Он сел на синее дерматиновое кресло. Кровь стучала в висках. Сердце бешено колотилось. Он боялся поворачивать голову в сторону прихожанок.
На миг ему показалось, что перед ним разворачивается гигантская пантомима и он в этом невиданном театре одновременно сам и зритель, и участник. Пьеса с неведомым смыслом.
Призрачная жизнь! Он слишком много в ней думал лишь о спасении своего бренного тела. Он думал об этом в кабульском госпитале. И затем, вернувшись инвалидом домой. И в Кургане, когда гениальные хирурги пытались вновь вернуть ему человеческий облик, он тоже думал лишь о спасении своего тела.
Все последние месяцы своего бытия он думал лишь, как научиться ходить по земле заново. Примитивный инстинкт самосохранения. Тот самый инстинкт, что отсекает все иные мысли на тонущем корабле, когда думаешь только об одном — о спасении своего тела.
Но с этого момента, с этого странного знакомства с больничным храмом РДКБ, бытие обрело для него новые краски. Жизнь раскрылась перед ним по-новому, и теперь он обрел новое будущее, а быть может, и новое прошлое. И обнажилось то прошлое, что убивает надежнее афганской пули, если не сумеешь его зачеркнуть, выдрать с корнем, как болезненный осколок снаряда, и выбросить из памяти.
«Я понял внезапно, — сказал сам себе Чижов, — что та корка льда, что успела затянуть мою душевную рану, после разрыва с Ирис Волгиной еще слишком тонка. Ее образ так и не удалось до конца вытравить из памяти. И по этому тонкому льду
еще не уснувших чувств слишком опасно ходить, ибо лед может треснуть и проломиться, и тогда ты навсегда погрузишься и утонешь в ледяной пучине.
Но смогу ли я начать жизнь во второй раз? И не будет ли это предательством — по отношению к самому себе и к человеку, который был мне когда-то дорог?» И тут ему на ум пришли строки, заставившие невольно усмехнуться:
И ничто души не потревожит, И ничто ее не бросит в дрожь, — Кто любил, тот уж любить не сможет, Кто сгорел — того не подожжешь...1
— А я сразу узнала тебя, — сказала Ирис, как будто она только и ждала Чижова здесь, в храме, и будто именно в этот день и час условилась с ним встретиться. — Сначала я было удивилась, не поверила своим глазам, но потом пригляделась... Какими судьбами?
Он молчал, не зная, как отреагировать, и все еще думая, что все это ему привиделось. Стихи продолжали напевно звучать в его воспаленном мозгу.
Этот пыл не называй судьбою, Легкодумна вспыльчивая страсть... Как случайно встретился с тобой я, Улыбнусь, спокойно разойдясь...2
Под серебристо-серым платком с пунцовыми розами лицо Ирис казалось осунувшимся, нездоровым. Ее лоб прорезали глубокие морщины, а бледные глаза и губы были непривычно блеклыми, без всякой косметики.
— Ирис, я не могу поверить, что... — Александр встряхнул головой, стараясь отогнать от себя кошмарный тяжелый сон... — Ирис...
— Да, Ирис, — ее глаза оживились, блеснули лихорадочным огнем и тут же потухли. — Когда-то я была Ирис. Я была Ирис Волгина. Подающая надежды журналистка. Молодой ученый, социолог... А теперь я... никто.
1 Сергей Есенин. «Ты меня не любишь, не жалеешь».
2 Там же.
Он непонимающе продолжал молча следить за ее быстро меняющимся выражением лица.
— Пойдем отсюда, — наконец резким фальцетом объявила Ирис. — Нам есть что сказать друг другу. Мы столько времени не виделись!
Она схватила Чижова за руку и почти силой вытащила из больничного храма. Прихожане провожали ее непонимающими и любопытными взглядами. Ирис повела его по длинным и узким больничным коридорам, где пахло цементом и сыростью, и он шел за ней послушно и безропотно, словно домашняя собачонка. После лабиринта холодных больничных переходов они наконец оказались возле медицинской комнаты, видимо, предназначающейся для персонала. Ирис дрожащей рукой открыла ключом деревянную дверь со слегка облупившейся белой масляной краской.
В комнате были разбросаны куклы, клоуны и другие детские игрушки, надувные мячи, карнавальные маски. Беспорядочным ворохом лежали театральные сказочные костюмы и новогодние парики. В углу стоял синтезатор, на стене висела электрогитара.
— Это комната волонтеров, — пояснила Ирис. — Здесь собираются люди, которые бесплатно помогают больным детям... продлевают им жизнь...
В ее глазах зажегся лихорадочный безумный огонь:
— Они поют песни, разыгрывают театральные сценки.
— И ты... одна из них?
— Представь себе. И я тоже. У меня здесь хороший дом, правда? И главное, что сейчас сюда никто не зайдет. И никто не помешает нашему разговору. Садись! Я вскипячу чаю.
Он неловко присел к столу, заваленному детскими рисунками, какими-то кубиками, головоломками и строительными конструкторами. И, подперев голову руками, исподлобья наблюдал за Ирис... Она пошла с пластмассовым электрочайником к умывальнику, чтоб наполнить его водой, и на ходу стянула с себя шелковый платок. Ее волосы блестели каким-то странным, мертвенным блеском и были коротко острижены. Приглядевшись, Чижов понял, что это не прежний живой перламутр, а седина.
— Тут где-то были конфеты и печенье... — на мгновение Александру показалось, что Ирис хочет его обнять, но она этого не сделала.
Чайник угрожающе зашумел. Перед Чижовым поставили белую треснувшую чашку с пошлыми незабудками. Ирис бросила в эту чашку пакетик импортного чая и дрогнувшей рукой налила кипяток. Ее ногти на непривычно-бледной, неухоженной руке были коротко острижены.
— Ты во всем виноват! — вырвалось у нее. — Ты один!
— Что ты имеешь в виду? Путч, государственный переворот? Кстати, в такое время тебе следовало бы находиться дома.
Она с грустью посмотрела на него тусклыми слезящимися глазами.
— У меня больше нет дома, — лицо ее стало жестким. Больничный чай неприятно обжигал горло. «Чего она
ждет? — подумал Чижов. — Что я сейчас начну ей исповедоваться?»
— Почему ты здесь, Ирис?
— Как тебе сказать, — ее лицо стало презрительным. — Это храм последней надежды. А мне уже не на что надеяться. Я разочаровалась в мире людей. Они уничтожили такие понятия, как любовь, преданность, взаимопомощь... Альтруизм и доброта приравнены к слабости. Перестройка! Новое мышление! Новые идеалы. Теперь все поклоняются доллару. Золотой телец стал нашим Богом и идолом. И ради доллара современный человек готов на любые преступления. Все всех используют. Все всех презирают. Обманывают. Нынешние либеральные людишки ведут себя хуже зверья...
— Скверно.
— Да, Саша. Очень скверно. Когда-то советский «человей-ник» презрительно сравнивали с муравейником. К чему же мы пришли, одержимые мифом западной цивилизованности, рынка, либерализма и демократии? К обществу саранчи. Мы теперь не полезные муравьи, лесные трудяги, строящие общий дом, а зловредная стая насекомых-паразитов, пожирающих на своем пути все живое, и... аппетитно поедающих друг друга.
— Вот как? — Чижов машинально отпил глоток безвкусного чая.
— Мы так давно не виделись, и ты будто не рад встрече...
— Что ты сказала?
— Я говорю, мы давно не виделись...
— Точно. Мы давно не виделись.
Она уселась прямо перед ним. В свете последних лучей солнца, падающих через оконный проем, ее лицо стало серовато-желтым, и это усиливало трагизм ситуации. С минуту она молчала, разглядывая, как он пьет жидкий чай из треснувшей чашки.
— Я никогда не думала, что ты вернешься. И никогда не думала, что встречу тебя в больнице...— внезапно она разрыдалась, закрыв лицо руками. — Саша, я безумно несчастна! Я одна, совсем одна, понимаешь? Я все потеряла в этой жизни... и я пришла сюда, к этим обреченным детям... чтоб окончательно не сойти с ума.
— Я люблю театр, но сейчас мне не до него.
Внезапно раздался грохот и звон. Ирис с размаху швырнула о пол больничную чашку. По желтому клетчатому линолеуму потекло коричневое пятно дешевой заварки.
— Как ты можешь так говорить? Ты черствый и жестокий! Ты даже не спросил меня, что со мной было... и почему я так выгляжу?
— Да, а, собственно, что с тобой приключилось?