Так они и стояли вдвоем, накрепко сцепившись, будто застывшая аллегория противостояния рассудка гневу, и в конце концов слова матери Линды начали проникать в мозг отца, пробиваясь сквозь пары его ярости. Отец стал медленно пятиться. Но она не выпускала его запястий до тех пор, пока не убедилась, что он успокоился. А потом наблюдала (и Линда тоже) за тем, как он отошел в противоположную часть комнаты, к камину, и обе они ожидали, что сейчас он извинится, как обычно и происходило в подобные моменты, поскольку отец Линды не был совсем уж бессовестным человеком, безнадежным заложником собственных страстей. Те извинения, которые он бормотал после всякого рода ссор, больше походили на косноязычное ворчанье, но, по крайней мере, служили признанием, что он немного погорячился.
Однако в тот раз отец не вполне успокоился и вовсе не собирался приносить извинений. Его злость временно улеглась, но уже искала нового способа выплеснуться – и вскоре нашла такой способ.
Он схватил часы на ножках-херувимах и задумчиво взвесил их на руке. Линда и ее мать поняли, что сейчас произойдет, но были бессильны что-либо предпринять. Им оставалось лишь испуганно смотреть, не веря собственным глазам, как он отводит руку назад и швыряет часы в ближайшую стенку.
Потом он склонился над часами, чтобы подобрать и рассмотреть их. Даже с лестницы Линде было видно, что стекло, закрывавшее циферблат, треснуло: из угла тянулась четкая зубчатая линия, словно оставленная ударом молнии. Отец снова завел руку назад и еще раз ударил часы об стену. На этот раз какая-то пружина внутри часового механизма, издав громкий стон, сломалась, а один из херувимов отвалился. Отец снова поднял часы и, потряся ими возле уха, довольно ухмыльнулся: внутри что-то гремело. Он поднял часы над головой и бросил на пол. Стекло разбилось вдребезги. Отлетел еще один херувим.
Часы лежали на ковре, превратившись в жалкую, изуродованную рухлядь. Линда с трудом удерживалась, чтобы не закричать: «Оставь их в покое!» Разве он не понимает, что уже хватит? Видимо, нет, потому что отец занес над часами ногу и принялся топтать их – раз, другой, третий, а потом снова и снова.
Часы были сработаны на совесть, но такого издевательства они вынести не могли. Вскоре, под напором сокрушительной ноги, корпус развалился, и из него вывалились блестящие металлические внутренности – шестеренки, колесики, спиральная пружина.
Отец Линды поглядел на дело своих рук и ног, затем на жену: на лице у него было написано точно такое же тупое, самодовольное выражение, какое бывает у капризного ребенка, когда тот избавится от нежеланной еды, сбросив тарелку на пол.
– Когда-нибудь, – сказал он, – я и с тобой то же самое сделаю, сука! – Потом сел, положил ноги на кофейный столик и включил телевизор.
Мать Линды, сохраняя спокойное, скорбное достоинство, принялась убирать обломки и осколки того, что еще недавно было фамильными часами, а Линда со слезами на глазах поплелась к себе в комнату и там проплакала до тех пор, пока не уснула.
Слава Богу, отец так и не исполнил своей угрозы. На самом деле он ни разу за все годы брака не ударил жену, что, пожалуй, объяснялось не только его нежеланием это сделать, но и быстротой ее реакции. Тем не менее мать опасалась его ярости, которая однажды могла найти себе выход не только в оскорблениях, опасалась, что ей не удастся успокоить мужа с помощью тщательно взвешенных слов, а потому матери Линды приходилось всегда перемещаться по дому с крайней осторожностью; эту привычку от нее переняла и Линда, хотя гнев отца неизменно обрушивался на одну мать. Он был угрюмой, озлобленной планетой, вокруг которой молчаливо вращались они – две луны, одна большая, другая поменьше; когда же он наконец бросил их и уехал, чтобы зажить на новом месте с другой, более молодой женщиной, они словно освободились. С его уходом обе ощутили необыкновенную легкость.
Вполне понятно, что Линда росла, сторонясь мужчин, полагая, что все они похожи на ее отца и готовы в любую минуту под любым предлогом наброситься на того, кто рядом. Подобное отношение привело к неловким, поверхностным, незавершенным любовным связям, благодаря которым за Линдой в ее социальном кругу закрепилась репутация фригидной мужененавистницы. И лишь повстречав Гордона, Линда наконец поняла, что не все мужчины сделаны из того же теста, что ее отец; она узнала, что некоторые из них, оказывается, бывают нежными, податливыми и – да, почему бы и это не признать, – покорными.
Воспоминание о погубленных часах с херувимами подстегивает Линду. Человек с истерзанной, запачканной цитрой чем-то напоминает ей отца, и внутри нее нарастает волна негодования и омерзения, придающая ей силу. Издав возглас отвращения, она отпихивает мужчину. Он пятится, размахивая руками, как мельница, и его цитра ударяет по шее соседа. Тот немедленно разворачивается. У него в руках балалайка. Он замахивается ею, как дубинкой. Балалайка всеми струнами впечатывается прямо в лицо человеку с цитрой. Звучит рваный резкий аккорд, и на носу и скулах человека с цитрой показываются параллельные полосы, потом проступают алые бусинки, превращаясь в потеки крови.
А Линда пускается наутек.
Она утратила ориентацию и уже не совсем понимает, в какой стороне находится галерея, ведущая в «Этнические искусства и ремесла». Ей не видно ничего, кроме людей, но вот она замечает в их перемещениях нечто вроде направленного течения. Охотники за дешевизной продолжают потоком вливаться в отдел; значит, если устремиться в противоположную сторону, подобно лососю, плывущему против течения, вверх по реке, то она выберется куда нужно.
Прекрасный план – однако лишь в теории: людской поток напоминает сплошную стену из тел, которая отбрасывает ее назад. Ей приходится пробивать себе дорогу, втискивая плечо или ногу в любую на миг образовавшуюся щель. Несколько раз Линду сбивают с ног, и она едва не падает, но спасается, цепляясь за кого-нибудь, отчаянно спеша восстановить равновесие, прежде чем ее отпихнут. Она понимает: если упадет, ее наверняка затопчут.
Продираясь к выходу, Линда слышит приглушенный голос, объявляющий через громкоговорители об окончании распродажи. Появляется смутная и тщетная надежда, что, как тогда в «Галстуках», объявление положит конец бесчинству. Но, кажется, никто, кроме нее, ничего не слышит – а главное, ни о чем не думает. Драка продолжается как ни в чем не бывало, новые покупатели все прибывают, и Линде приходится с таким же трудом пробиваться против течения, молча снося пинки и тычки, стискивая зубы и никак не мстя за удары, потому что ее цель – выбраться отсюда целиком, а не по частям. Все остальное не так важно.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});