“Тарковский, конечно же, „гибеллин” (если отбросить брошенный им как кость „современному миру” „Солярис” — отсюда у него и мотивы Леонардо да Винчи и Боттичелли), а не „гвельф”, то есть не демократ и в конечном счете не христианин. И в отличие от стихов отца, по крайней мере на внешнем, публичном их плане, фильмы сына — кроме, кстати, последних двух, снятых за границей, — принципиально не библейские по духу. Как это ни странно и ни парадоксально, Андрей Тарковский скорее „язычник” — не в смысле примитивного современного „новоязычества”, но именно в онтологическом — точнее, преонтологическом — смысле. Именно так и надо понимать его „главный” фильм под условным названием „Андрей Рублев”. Условным потому, что к преподобному Андрею Рублеву, иконописцу московскому, фильм не имеет никакого отношения. Как, впрочем, и к „язычеству” Тарковского — знаменитая сцена побиения празднующих Купалу исторических язычников <…>”.
“„Зеркало” еще более „языческий” (в смысле некреационистский) фильм, весь пронизанный „кругами мироздания” (древнеарийская rta, древнерусская рота, клятву которой царские Судебники XV—XVI вв. приравнивали к уголовному преступлению). Времени — основной категории августиновской философии — в „Зеркале” вообще нет: все происходит во едино мгновение вечности, эонически. Даже стихи Арсения Тарковского в фильме выбраны самые „небиблейские” — опять-таки тантрические „Первые свидания”, принципиально „антилинейные во времени”, „Жизнь, жизнь…”, сугубо гностическая „Эвридика”…”
“Замечательно, что действительно христианские мотивы — причем скорее в западнохристианском ключе (в „Ностальгии” впервые появляется линейное время, и в этом смысле она — антипод „Зеркала”) — можно обнаружить у Тарковского после того, как он, отрекшись от былого себя, решается „переменить отечество” <…>. Заметим, что по сравнению со снятым на родине оба последних фильма, хотя и прекрасно, „по-тарковски” сделаны, по мысли значительно слабее”.
“И я все-таки дописываю эти строки с тайной, грешной любовью к „Зеркалу””.
Владислав Крейнин. Отец русского Холмса. — “Русский репортер”, 2007, № 28, 13 декабря <http://www.expert.ru/printissues/russian_reporter>.
Беседа с режиссером Игорем Масленниковым: “Современная русская литература вызывает у вас интерес? — Я не могу сказать, что хорошо ее знаю. Несколько раз совался в Пелевина — неинтересно. Мой старый товарищ, с которым мы в молодости даже вместе работали, Василий Аксенов тоже как-то не увлекает. Прочитал я знаменитую книгу Алексея Иванова „Золото бунта”, тоже не смог ее дочитать. Сложно. Зато появилось очень много замечательной переводной литературы, которой мы до этого не знали. Например, Чарльз Буковски. По-моему, это настоящая живая литература очень высокого класса. Именно живая, а не высосанная из пальца. Мне на него указали мои студенты во ВГИКе”.
Виталий Куренной. Гроб, Единорог и черный пудель. Ключевые символы русского кино-2007. — “Политический журнал”, 2007, № 34, 28 декабря.
“Социальный консенсус по поводу базовых символов конституирует политическое единство нации, на основе которого уже становится возможным разнообразие конфликтующих политических, идеологических и прочих позиций, не угрожающее жизнеспособности общества как такового. Если такое базовое согласие отсутствует, то любой конфликт вызывает страх фатальной для страны дезинтеграции. Возникает дефицит исторической идентичности, что влечет за собой переживание полной онтологической незащищенности. <…> Символическая интеграция является многоуровневым феноменом — она простирается от государственных символов и атрибутов до мира образов детских сказок. Но, безусловно, важнейшим элементом этого комплекса на протяжении последних 100 лет было и остается кино <…>”.
См. здесь же: Сергей Земляной, “Печаль об утраченном объекте. Кинематографические мечты народной психеи”.
Елена Кутловская. Продавец грез. Павел Пепперштейн хочет построить новую столицу. — “Независимая газета”, 2007, № 263, 7 декабря <http://www.ng.ru>.
Среди прочего Павел Пепперштейн говорит: “Вы выражаете достаточно распространенную сегодня идею, что рефлексия, подсознание и так далее являются источниками страдания. Я хочу вам сказать, что физическое существование настолько кошмарно, что мы даже не знаем этого. Наша память, наше сознание — это колоссальная анестезия, которая прикрывает нас от ужасов физического мира. Все наслаждение кроется в сознании. И в памяти!”
Игорь Манцов. Презрение. — “Взгляд”, 2007, 19 декабря <http://www.vz.ru>.
“Задолго до Платонова, задолго до жестокой индустриализации и ГУЛАГа было же написано великим чутким Некрасовым:
Не разогнул свою спину горбатую
Он и теперь еще: тупо молчит
И механически ржавой лопатою
Мерзлую землю долбит!
<…> Исключительная литература, перечитывайте Некрасова. Что же вы привязались исключительно к Платонову с Шаламовым?! Глядите, вся мифология нашего страшного XX столетия уже в наличии. Некрасов не выдумывал, а брал из воздуха. Попробуй такое выдумай! Русский язык прорабатывал будущие кошмары, предупреждал, предсказывал:
Ты уснешь, окружен попечением
Дорогой и любимой семьи
(Ждущей смерти твоей с нетерпением);
Привезут к нам останки твои,
Чтоб почтить похоронною тризною,
И сойдешь ты в могилу… герой,
Втихомолку проклятый отчизною,
Возвеличенный громкой хвалой!..
Тоже узнаваемо, не правда ли?..”
“Эти инопланетяне холодно презирают нас, по-прежнему крепостных. Мы в свою очередь холодно презираем их, хозяев положения, но не хозяев наших душ и сердец. Посмотрим, чье презрение холоднее”.
Александр Марков. С. С. Аверинцев о символе и современности. К 70-летию со дня рождения (10.12.1937 — 21.02.2004). — “Русский Журнал”, 2007, 12 декабря <http://www.russ.ru/culture>.
“С. С. Аверинцев — один из немногих отечественных ученых-гуманитариев, обсуждавших проблемы современного общества и современного искусства. Более того, С. С. Аверинцев показал готовность обсуждать любую проблему современности, которая может возникнуть в ходе ученого разговора. <…> Наша гуманитарная наука до недавнего времени неизменно воспроизводила модель возрастающей специализации знания. Такая модель была выработана в XIX веке в связи с тогдашними потребностями научного развития, но она совершенно не отвечала ситуации ХХ века — смены и критической оценки самих научных парадигм. Советская культура допускала только культуру „специалистов” и „популяризаторов” по той же причине, по которой она искусственно поддерживала норму литературного языка. Ради собственной стабильности советская культура хотела полностью осуществить большие замыслы XIX века — национальной культуры и национального языка. Но мыслящие люди понимали, что гуманитарий не может работать с готовыми данностями культуры, потому что если в XIX веке опора на готовое знание была оправдана реальной работой по „очищению культуры”, специализации и профессионализации культурного языка, то в ХХ веке сами культурные задачи меняются. На первый план выходит добыча и строгая разработка знания, сколь бы сильна ни была инерция, искушающая превратить добытое знание в готовые решения”.
Татьяна Милова. Nabokov. Verses. (Набоков. Версия). — “Двоеточие”, 2007, № 8 <http://polutona.ru>.
“Словосочетание „проза поэта” все еще очень популярно (даже книжная серия такая выходит); менее очевидно, что звучит оно уничижительно — проза с оговоркой, со скидкой. Противовесом могла бы служить поэзия прозаика — но ее типологически не существует. Дело не столько в иерархии жанров (уже твердо знаемой языком), сколько в том, что история не знает примеров, когда уже состоявшийся прозаик неожиданно — и успешно — начинает писать стихи. Между тем с них начинало большинство пишущих, что не помешало им впоследствии разделиться на тех и других со строевой четкостью. Паритета добился разве что Бунин (хоть и считал, что его поэзия недооценена). Сологуб, Пастернак, Вагинов, Мережковский, Гиппиус — на каждом отчетливые ярлычки. Что позволяет перейти границу? — загадка. Низкое качество поэзии или большое количество прозы? Традиционность первой или новаторство второй? „Распад атома” Георгия Иванова так шокировал рецензентов, что им ничего не оставалось, как назвать это поэмой в прозе (так теперь и кочует по библиографическим справкам); ничего не изменил и „Третий Рим”…”