Мы с мамой стояли над ним, опершись на косы, а он сидел и молча курил.
— Ты чо, на свиданку ко мне пришел? — не выдержала мама.
— Эге, на свиданку, — кивнул дядя Яков.
— Да уж больно ухажер-то слаб — двух шагов не дотянул, на землю плюхнулся.
— Это я слаб? — дядя пружинисто вскочил на ноги, подбоченившись, пошел на маму. Он белозубо улыбался, кончики усов лихо вздернулись кверху. — Не займай бывалого солдата, — приговаривал он, — я ще любую дивчину приголубить смогу! — схватив маму в охапку, подбросил ее кверху. — Я ще…
Мама завизжала, вырвалась из цепких рук:
— Ведмедь окаянный! На ём пахать надо, а он бумажки в конторе пишет. Силушку некуда стратить, дак помог бы…
— Эт можно, — дядя взял мамину литовку, попробовал на палец лезвие, проворчал: — Отбивать надо почаще, вишь заусеницы.
Он шагнул в траву, сделал широкий, во весь разворот могучих плеч, замах вправо, чуть присел, хакнул, — и коса с режущим треском, даже с каким-то радостным звоном молнией описала широченный полукруг: дзиус! И, кажется, не успела пасть к земле подрезанная трава, как снова над ней просвистела молния, и снова победным звоном отозвалась режущая сталь косы, — это начал во всю свою богатырскую силушку работать великий труженик дядя Яков Гайдабура! И куда подевалась его тяжелая, косолапая неуклюжесть, — сейчас он был прежним, таким, каким запомнился мне до войны: полутемная кузница, наковальня, на которой стреляет искрами раскаленный добела лемех от плуга, и дядя Яков с пудовым молотом в руках. Он белозубо щерится, на лице — диковатая, радостная ярость; молот плющит раскаленный металл, жует его, как резину, снопами взрываются искры, и в багровых отсветах пламени на обнаженном до пояса смуглом дядином теле играют, перекатываются мускулы, — то скручиваясь толстыми жгутами, то завязываясь в каменные узлы… «Работа — она ведь як песня: всю душу затягивает», — любил повторять дядя Яша.
И со стороны любо посмотреть, когда человек работает красиво, когда дело горит в его руках. Однако ловить ртом ворон некогда, я пристраиваюсь вслед за дядей, начинаю в азарте махать своей косою, да куда там! Его не догнал, только раза два носком в землю врезался да «чубов» после себя наоставлял.
Дядя Яков дошел до конца гонки, хорошо улыбнулся мне:
— Ось так!
Он отбросил косу и опять опустился на корточки, зашарил по карманам свой кисет. И сразу потух, устало поник как-то весь. И усы уныло опустились. Подошла мама, присела напротив, испытующе поглядела на дядю.
— Ты ведь недаром пришел, Яшка? — строго спросила она. — Чего пришел-то? Неуж только затем, чтобы помочь нам? Дак для своей коровки еще сена ни клочка не припас. А можа, и вправду на свиданку черти принесли? Дак я быстро Мотре докладу.
Дядя Яков долго молчал, курил.
— Устал я, Марья, — глухо отозвался он наконец, отворачиваясь от матери. — Веришь, на фронте николи так не уставал.
— Не похоже. Счас только гарцевал, как стоялый жеребчик.
— Так это, — махнул рукой дядя, — это по старой привычке взбрыкиваю. Да и устал я не от такой работы. Молотом в кузне я и теперь бы мог сутками колотить. Душа, бачь, устала…
Присутствовать при таком разговоре мне показалось не совсем удобно, я взял обе литовки и пошел за копну, чтобы наточить их там пока как следует.
— Ну, а мне-то чего жалиться пришел? — донесся сердитый, недоумевающий голос матери. — Я чо — какая знахарка-лекарка? Заговаривать душевные болести могу?
— Ты не серчай. Бачу, ты подумала, шо я прикидываюсь, делаю який-то особый подход, с корыстной целью на твою бабью жалость рассчитываю. Ни-и! Я ходил коняку своего шукать, вот и уздечка при мне. Пораньше в район хотел съездить, до райкому дойти. А тут слышу — косит хто-сь, дай, думаю, подывлюсь…
Слышно было, как бригадир грузно поднялся, усмехнулся невесело:
— Прощевайте покедова…
— Да ты постой, — остановила его мать, — ты прости, что я этак с тобой… не по-людски. Подумала, ты и впрямь чего затеял, особенно когда лапищами своими меня облапил. Вдовья ведь доля наша известна: как горох у дороги — кому не лень, тот и щипнет. Уж и напугалась: думаю, один порядочный мужик был, да и тот… Да еще и при Сережке… Ты постой, Яков. Чую, все равно ведь ты не зря приходил. О чем поговорить-то хотел?
Я ширкнул оселком по жалу литовки: мне и бежать дальше было уже неловко, и оставаться… Да они вроде и не опасались меня, разговаривали громко.
— Ну, раз так, тади вот шо, — замялся дядя Яков. — Давно спытать хотел у тебя, да все момент не подворачивался. Скажи, шо за человек вин был такой?
— Кто?
— Ну, этот… Как вы его кликали там… Живчик.
— A-а, Федор Михайлович. Так ты ж застал его в живых, видел сам не раз, разговаривал…
— Шо ж из того, шо бачил. Шапошное знакомство. Надо было б поближе познакомиться, дураку, да поздно спохватился, — дядя Яков помолчал, смущенно откашлялся. — Шо за душа была у этого человека, вот што ты мне скажи?
— Да почему ты решил именно у меня о нем пытать? — опять вроде начала возмущаться мама.
— Ну… люди кажут, ты ведь ближе других его знала, — робко настаивал дядя.
— Люди наговорят, только уши развешивай, — сердито отозвалась мать. — И пошто тебя интересует, какая у Федора Михайловича была душа?
— Не серчай, Марья. Бачишь — не умею я разговаривать с людьми. От всего сердца хочу, шоб все по-доброму, шоб меня поняли, а получается все наоборот.
— А Федор Михайлович с людьми разговаривать умел, — как-то даже с вызовом сказала мама.
— Вот я и пытаю: який такий секрет знал этот человек, шо люди его слушались, подчинялись ему, и не из страха, а из любви шли за ним в огонь и воду? Только и слышу у себя за спиною вздохи: «Э-эх, был бы жив Живчик!» А ведь я ли не стараюсь, я ли не пекусь для людей? Последний кусок отдам, ни якой работы не чураюсь: и в кузне молотом, и в поле за плугом… Даже коровьи роды принимать научился. И всё — как об стенку горохом. Нет — як об стенку лбом. Это як же так понимать надо, га?
— Завидуешь мертвому? — спросила мать.
— Нет. Просто узнать бы мне треба, чем он человека мог взять, той Живчик. Поучиться бы — я человек не гордый.
— Ну, во-первых, умел разговаривать с людьми. А ты сам давеча признался, что…
— Хэк! Умел разговаривать! — перебил вдруг дядя. — Слышал, як он балакал однажды с Мокрыной Коптевой. Она его матом, и он ее… А Мотрю, женку мою, кнутом раз чуть не огрел за такое дело: водички в молоко хотела подлить, шоб, значит, обязательство свое повышенное скорее выполнить.
— И с тех-то пор невзлюбила твоя Мотря Федора Михайловича, так?
— Какое там! — в сердцах воскликнул дядя Яков. — Только про того Живчика и долдонит, в пример мне ставит: вот, мол, был гарный бригадир, не тебе чета. А про случай с молоком… Спасибо, говорит, ему, а то неизвестно, на якую кривую дорожку тая водичка меня бы вывела…
— Вот такой он и был, наш Федор Михайлович, — тихо проговорила мама.
Они долго молчали. А уже светать начало. Гасли звезды. Выбеливалось небо. Резче запахло росной травою. Издалека, из деревни, донесся петушиный крик.
Я вышел из-за копны и начал косить. Мама тоже пришла за своей литовкой. А дядя Яков все стоял, крутил в руке уздечку, позвякивая удилами.
За околком брякнуло ботало, какое привязывают на шеи коровам и лошадям, чтоб легче их было искать. В утренней рани тоненько заржал жеребенок. Дядя Яков будто очнулся и направился на звук ботала.
— Такой вот он и был, — сказала ему в спину мама. — Не серчай, Яков, но я не знаю, какой он был. Вроде бы как другие люди, ничего особенного. Только… любил уж больно всех, как родных. И нежный шибко был. Оттого и хмурился часто, и ругался, — не хотел напоказ свою душу выставлять. Но люди-то ведь сердцем чуяли, что это был за человек. Всех любил, кроме себя, оттого и сгорел допрежь времени… А ты не серчай, слышишь, Яков?
Но дядя Яков не отозвался. Он отошел уже далеко и вряд ли ее слышал.
Глава 3
СЛУГА НАРОДА
1
Осень стояла звонкая, золотая. В желтых березовых колках то там, то здесь яркими кострами полыхали осины, ветер раздувал и разносил их листья, которые словно искры поджигали соседние деревца.
Вызрела рябина — алые гроздья проступили сквозь чеканную листву, а внизу, в подлеске, зажглись яркие огоньки шиповника. Налетит легкий верховой ветер — и пестрой метелью закружится листопад, и разноцветьем осенних красок лес станет похожим на летящую жар-птицу в сказочном оперении…
Но вот глухой темной ночью подкралась непогода. Косой шквальный ливень пополам с градом обрушился на землю, буря загудела, застонала в лесу, ломая деревья; эхо пушечным грохотом заметалось меж стволами.
Только к утру все стихло, рассвет с трудом продрался сквозь серую наволочь облаков. И что сталось с лесом! Он напоминал теперь место жестокой битвы. Изломанные или вывороченные с корнем стволы упали на землю, покрытую перемешанной с грязью листвою, а надо всем этим мертво застыли голые скелеты деревьев. Костяной хруст обломанных ветвей под ногами острой печалью отзывается в сердце. Внезапно, словно вспугнутая жар-птица, улетела золотая осень…