Назад, в деревню, мы ехали молча. Лошадью правил я. Дядя Яков грузно возился в скрипучем, плетенном из ракитника коробке ходка, морщился, как от боли, отворачивался от меня.
Я не совсем тогда понимал: что же так сильно могло разъярить бригадира? Ну, допущен брак. Где его не бывает? Жарища-то вон какая давит: наклонишься — и в глазах темно. Вот Живчик бы, Федор Михайлович, — как бы он здесь поступил? Конечно, тоже бы всыпал бабенкам по пятое число. А может быть, ту же Таскаиху на смех поднял перед всеми. У него это получалось еще побольнее ругани. А вот дядя Яков шутить не умеет. Не учитывает ни обстановку, ни настроение у людей — прет напрямую.
Вот сегодня: на что уж, кажется, мелочь… Да нет, какая же это мелочь, если задуматься? Ведь на этом же все держится промеж людей — на совести. Без нее работать гуртом нельзя: получится — кто в лес, кто по дрова…
Вечером, уже в потемках, я проходил мимо Гайдабуровой избы. Услышал песню. Дядя Яков один сидел на завалинке и тихо пел свою любимую, подыгрывая на баяне:
Солнце всходе на Вкраине,—Хлопцы, не зевайте,А на мене, Кармелюку,Всю надию майте…
Я подошел ближе.
— Сидай, хлопче, — сказал дядя.
Он поставил на завалинку свой баян, достал кисет, свернул цигарку. Чиркнул в темноте спичкой. На щеках его и на обвислых усах блеснули слезы. Кажется, он был пьяный…
4
Сенокос в нашей бригаде идет к концу, хотя работы еще невпроворот. Остались самые неудобные покосы: по кочкастым болотинам, в убережьях озер, на гривах, где трава редкая и жесткая, совсем неукосная. А ничего не поделаешь, лето выдалось засушливое, по клочку приходится сенцо добирать. Знаем, что такое оставить скот без корма, жизнь научила всему. В иные зимы приходилось гнилой соломою коровушек докармливать, по льду камыш на озерах косить, а то и кочки рубить на болотах. Да, да, ездили на болото, выкапывали из-под снега и топорами рубили высокие, похожие на пни, кочки. А то и спиливали поперечными пилами. Потом эти кочки измельчали, запаривали, приправляли силосом или горсткой жмыха…
При таком корме о надоях и говорить не приходилось, — у коровки молочко на язычке, — был большой падёж, а к весне некоторых коровушек приходилось поднимать на веревках.
Вот почему в эти последние дни сенокоса так спешил бригадир дядя Яков Гайдабура. И дневал, и ночевал теперь он в поле, с косарями. Почернел, оброс пегой щетиною. Глаза от бессонницы красные, нервы на пределе: частенько стал срываться. В это тяжкое время и заявился как-то рано утром в бригадную контору председатель колхоза Глиевой. Мы с дядей Яковом составляли как раз сводку о ходе заготовки сена. Глиевой поздоровался, отдуваясь, сел к столу.
— А ну-ка? — он протянул руку, взял у меня сводку. — Тэ-эк. Сколько, говоришь, скосить еще осталось?
Я назвал цифру.
— Брешешь! — сказал Глиевой и пристукнул пухлым своим кулаком по сводке. — Ваша бригада уже закончила сенокос. Шабаш!
— Твои бы речи, да богу навстречу, — мрачно прогудел Гайдабура. — Скубём, скубём по одной былке, а конца трудно побачить.
— Я же сказал: шабаш! — Глиевой поднялся, на коротких ногах заходил по конторе. — Я вчера рапортовал райкому, что наш колхоз в целом окончил заготовку грубых кормов.
— Это як же надо понимать? Ведь наша бригада ще…
— Так и понимай! — оборвал бригадира председатель. — Если будут интересоваться из района, всем отвечай: сенокос закончен!
— А если приедут и побачут, шо мы еще косим?
— На время прекратить!
— Как — прекратить? Почему? Уборка ж скоро навалится, a мы сенокос не закончили. Счас же каждая минута… — В подобных случаях, когда дядя Яков видел вопиющую несправедливость, он терялся, становился совсем беспомощным.
— До тебя, как до жирахва — на третий день доходит, — сказал Глиевой и стал терпеливо объяснять: — Мы брали обязательство к такому-то сроку закончить сенокос. Так?
— Ну, так. Дак це ж не наша вина, шо травы подошли поздно…
— Верно. Но ведь и там не виноваты, — Глиевой ткнул пальцем в потолок.
— Там виноваты! — убежденно сказал дядя Яков. — Бог-то, видать, занялся совсем, а боженята, едри их в копалку…
— Да не про бога я тебе! — закричал Глиевой. — Ему хоть мочись в глаза, а он — божья роса! Про вышестоящее начальство я тебе толкую. Начальство-то это рази виновато, что у нас травы не вовремя выросли? Ему, начальству, еще выше надо рапортовать об окончании сенокоса, в область то есть. А областному начальству надо докладать еще выше. Дошло теперь?
— Нет, не дошло, — набычился дядя Яков. — Як же докладать и рапортовать, шо сенокос закончен, коли вин не закончен?
Глиевой всплеснул руками, завел к потолку глаза:
— Да пойми же ты, дубина стоеросовая, в этом же главная суть соревнования!
— Штобы брехать?
— Штобы создавать напряжение! Ну, не закончил там кто-то чего-то малость — завтра закончишь, не беда! Главное — доложить вовремя.
— Не, це не главное, — с хохлятским упрямством стоял на своем Гайдабура. — Главное — шоб скот зимой с голоду не околел…
— Тебе хоть кол на голове теши!
Мужики закурили. Дядя Яков стряхивал пепел себе под ноги (имел такую привычку), щурился на копчик цигарки, пуская дым сквозь обвисшие усы, — думал. Глиевой развалился перед ним, откинувшись на спинку стула, глядел на него в упор коровьими немигающими глазами.
— А зачем це нужно начальству? — встряхнулся наконец Гайдабура.
— Чего?
— Ну, шоб докладали ему, рапортовали… Яка ему польза от нашей брехни? Или там этого не чуют?
— Ну, вот што!.. — Глиевой опять вскочил, мелкими шажками забегал из угла в угол. — Этак мы с тобой знаешь до чего договориться можем? Давай так: сказано — выполняй. Никаких сенокосов! Закончили сенокос! Вчера еще!
— А пошел-ка ты знаешь куда? — дядя Яков начинал раскаляться. — Мы шо — быстро так жизнь нашу наладим, коли будем сами за собой вокруг столба гоняться? Хоть как себя подстегивай — все одно на месте… Ни-и! Уйду я у свою кузню. Ну вас к бису з вашей хвилосохвией!..
5
Конец июля. Макушка лета. Какая-то неделька-другая относительно свободного времени, которое называют у нас междупарьем; закончена пора сенокоса, а пора уборки хлебов еще не настала.
И наступает в эту пору в природе заметное расслабление. Этакая усталость, дремотная умиротворенная тишина. Солнце начинает сникать: уже не может палить с прежней яростью. Деревья, травы устали расти и цвести. Линялое небо все чаще затягивается пепельной мутью, сквозь которую солнце смотрит рассеянно и печально. Травы, листья на деревьях сделались жесткие и сухие, обрели какой-то синеватый блеск перекаленного железа.
И легки, удивительны стали ночи! Вместе с духотою исчезает всякий гнус. Степь все чаще омывается прохладой. Ее, эту прохладу, даже и ветром не назовешь: так, еле уловимое дыхание, веяние неба перед утренней зарей. Чуткие листья осин чуют это веяние. Они вскипают серебристой рябью и длинно вздыхают: о-х-х-х… Лошади тоже чуют, — фыркают и нервно подрагивают кожею.
Лошади в эту пору начинают чего-то пугаться. Необычной тишины ли или неясных лунных теней, что медленными волнами ходят по степи. Такие большие и сильные, кони испуганно прядают ушами и жмутся к крохотному пастушьему костерку, где одиноко кемарит какой-нибудь сопливый парнишка.
В тихих неярких днях, и бархатных мягких ночах отдыхает, нежится земля. Это настроение покоя в природе, видно, передается и людям. Теперь вечерами, после работы, после управы дома по хозяйству, часто собираются на завалинках бабы, а где-нибудь на бревнышках — мужики.
Эх, такие ли, помнится, сборища были до войны! А теперь и мужиков-то на всю деревню осталось — полтора калеки.
Мы, подростки-безотцовщина, любили поотираться возле мужиков. Прямо как магнитом притягивают нас сладко щекочущий ноздри махорочный дым, ядреным запах мужицкого пота, хриплые басовитые голоса, соленые шутки… Так нам не хватает всего этого дома! И мы начинаем приставать, канючить:
— Дядя Вань, расскажи чо-нибудь про войну!
Но вспоминать о войне мужики почему-то не любят. Они хмурятся, много курят и мало говорят…
Но, бывает, выползет на бревна какой-нибудь древний старикашка и внесет некоторое разнообразие.
Што, соколики, невеселы,Што носы свои повесили? —
проскрипит надтреснутой фистулою.
— Дак вот, тебя дожидаемся, — оживятся мужики. — Без тебя — какое веселье? Ни сыграть, ни сплясать некому. У нас же на весь коллефтив — три ноги да четыре руки.
— Ето у мене не заржавеет! — раздухарится дедушка. И впрямь выпнется с костылем на круг и начнет трясти портками: