труда вне концлагеря, отличающиеся от разговоров и быта труда заключенных. Вижу, что за десять лет произошел прогресс в стройке новых домов города, заводов, но в быту и труде горожане остались теми же, что десять лет тому назад, с песнями и идеями, будто новыми, а по существу на старый лад Ланцова[218].
Чем ближе к Поляне Фрунзе, тем быстрее идет трамвай, и приближается момент встречи с любезными моему сердцу и душе, моими десятилетними болельщиками — сестрой и ее мужем. Вот конечная остановка у мостика, а там десять-пятнадцать минут пешком до сестры. Иду по Пятой линии, поворачиваю на сквозную и Седьмую. Приближаюсь, виднеется голубая изгородь детсада Станкозавода, а напротив дом сестры. Иду, не чувствуя ног. И точно: против детсада[219] их дом семьдесят девять. Вхожу в калитку их сада и вижу: у крыльца дома стоит сестра. Она пристально смотрит через очки, [начинаются] объятья, и слезы радости увлажнили наши глаза, и тут же вышел на крыльцо дома ее муж Иван Матвеевич. «Сережа!» И крепкие объятья.
Наперебой, то сестре, то Ивану Матвеевичу рассказы о том, как и что произошло, то они меня расспрашивают, то я их о том, что произошло за десять лет, как живут родные, знакомые, и как и что они знают о сыне и А. П. и о многом, многом другом. Сестра собирает стол. На столе закуска, чай, вино. Расспросы и рассказы следуют один за другим, без всякого порядка, стихийно: то говорим о первых днях ареста и тюрьмы, то об этапе и концлагерях, то о том, что изменилось в быту и работе родных, друзей и знакомых, то рассказы сестры, как жена ушла к другому — взяла в свою квартиру в мужья дядю Гришу, и о сыне. События радостные и горестные.
Но что тяжелее и печальнее всего, что у меня нет семьи в пятьдесят два года и своего угла, да и работы, а все это начинать надо заново, когда лучшие годы возраста прошли в концлагере — тяжелая и печальная судьба. А тут еще и довесок на плечах — пять лет поражения в правах с «чертой оседлости», что было когда-то для евреев в прошлое царское время… Наша встреча с банкетом затянулась до глубокой ночи. Захмелев от встречи и вина — наши рассказы время от времени прерывались короткими песнями нашими русскими, то унылыми, то бодрыми, ибо было тесно в груди нашим радостям, горестям и печалям, что накопились за десять лет.
Утром вместе с Иваном Матвеевичем поехали к сыну — точного адреса я не знал, да удобнее приехать к сыну вдвоем, чтоб сын по Ивану Матвеевичу мог сразу узнать меня, так как Иван Матвеевич много раз бывал у сына, и он его хорошо знал, а меня сын знал только по письмам и подаркам по почте, да по фотокарточкам, так как когда меня арестовали, ему было четыре года, и то, что случилось со мною, он не помнил, и многие годы скрывали от него о моей судьбе и только потом, когда он повзрослел, то, по всей вероятности, понял, что я нахожусь где-то в концлагерях или ссылке.
После того, когда мне стало известно от родных и знакомых, что жена ушла к другому, а точнее, приняла к себе другого мужа, нового, то я всю любовь перенес на сына — мою мечту ранних лет иметь сына. Но по возвращении из концлагеря взять к себе сына не мог. Я оставался наполовину «чернокожий», а его жизнь только начиналась, и подвергать его ограничениям вместе с собой я не хотел и не мог, и от этого сознания, что жить нам надо врозь, — мне было тяжело. Вот почему, идя к сыну, вместе с радостной встречей на сердце лежала печаль.
***
Ранним солнечным и тихим апрельским утром вхожу на второй этаж. Идем коридором, справа и слева комнаты старого каменного тесного дома, небольшие однокомнатные квартирки и общая кухня на четыре-пять квартир.
Иван Матвеевич идет прямо по коридору, я следом за ним. В это время справа по коридору из общей кухни неожиданно выходит А. П., бывшая жена, и, увидев меня, как-то растерялась, смешалась, остолбенела, глаза ее округлились, остановилась, смотрит на меня и молчит. Не ждала, не чаяла встретиться со мною! Я говорю: «Здравствуй, Шура! Ведь бывает, что и мертвые воскрешаются!» — «Так что же, — говорит она, — теперь у сына будет двойственность?» — «Об этом, Шура, надо было думать раньше!» А Иван Матвеевич в это время уже входил в ее комнату-квартиру. Я вхожу следом за ним, а позади меня А. П. Комната студенческая — маленькая. Тут же при входе направо стол, а за столом сидит сын и учит уроки.
Я склонился пред ним, обнял его: «Ну что, Сережа, дождался своего папу». А он, не отрывая рук от стола, положил на них свою голову, молча и безутешно заплакал. Я обнял его голову и тоже молчу — говорить мне трудно, видимо, и он инстинктивно понял: одно горе невольное через меня, а второе горе добровольное от его матери. Проходит минута, две, три, сын молча плачет. А. П. говорит: «Ну что, Сережа, плачешь, не плачь, не плачь!» Понемногу сын стал успокаиваться. Я прижал его голову к своей груди, ищу слова… «Какой ты стал большой, хорошо учишься — отличник! Как кончатся уроки в школе, приезжай на дачу к тете Мане и дяде Ване, я буду там тебя ждать, а сейчас с Иваном Матвеевичем поедем за моим багажом на вокзал». Оставаться в чужой мне теперь семье я не мог и не хотел.
Во все это время Иван Матвеевич молча сидел на стуле. Я поднялся, встал и Иван Матвеевич: «Ты проводи нас, Сережа», — чтоб на одну-две минуты остаться с глазу на глаз с А. П. Сережа вышел с Иваном Матвеевичем. В одном метре от меня стоит А. П. В комнате не повернуться, у сына кровати нет — он спит на маленьком диване, один стол на всех и для всяких дел, тут же в двух шагах стоит кровать А. П. с ее сожителем.
«Как же в такой маленькой комнате живете?» — «Живем как все», — отвечает А. П. «А почему же, Шура, так получилось, что ты ушла от меня?» — «Об этом