– Пить!
Новый взрыв смеха.
– Вода!
Пачака камайок схватился за живот. Чункакамайок вытирал слёзы. Корикойлюр, со спины обхватив дона Пабло руками, головой уткнулась в него и аж подрагивала от хохота, что было особенно обидно.
Дон Пабло плакал, моргал, но больше не произносил ни слова и не делал никаких жестов. Он понял, что так добиться помощи от веселящейся троицы невозможно. К счастью, пачака камайок вспомнил о своем достоинстве, резко оборвал смех, по-прежнему, однако, давясь от него, и отдал чункакамайоку короткий приказ. Чункакамайок, отстранив от дона Пабло Корикойлюр, взял его за руку и буквально потащил за собой: на выход из тамбо и вокруг него.
За тамбо, почти у его задней стены, обнаружился источник. Увидев его, дон Пабло вырвался, упал на колени и стал пить – жадно и не стесняясь того, какое впечатление он производит: стесняться, в сущности, было уже нечего. Напившись и затушив «перечный» пожар, он ополоснул лицо, вымочил в воде взмокшие от пота волосы, пригладил их и поднялся. Пачака камайока поблизости не было. Чункакамайок стоял рядом, но на него дон Пабло даже не взглянул. Он устремил пристальный и полный укоризны взгляд на Корикойлюр, и та покраснела.
– Извини, – коротко произнесла она.
– Вечная любовь! – ответил дон Пабло.
Корикойлюр поняла иронию и покраснела еще гуще. Дон Пабло вздохнул: смущенная, Звёздочка выглядела настолько прекрасно, что не простить ее было невозможно. Пусть даже в ее смущении не было ни капли раскаяния.
– Я тебя люблю, – уже без иронии сказал дон Пабло.
Корикойлюр улыбнулась.
16
Если организация раздачи и приема пищи в индейском отряде были на удивительной высоте, то беспечность ночевки производила совсем иное впечатление. Едва стемнело, вся сотня улеглась, и каждый из этих ста человек немедленно погрузился в сон. Никто не озаботился тем, чтобы выставить часовых. Складывалось впечатление, что понятие караульной службы индейцам незнакомо. Захоти дон Пабло сбежать, никто бы ему не помешал. Вознамерься какой-нибудь враг атаковать отряд, резня была бы знатной. Дон Пабло лежал рядом с Корикойлюр, томился от невозможности взять ее или отдаться ей, страдал от того, что ему показалось изменой с ее стороны, но поневоле, поглядывая и на безмятежно спавших «воинов» – призванных отрабатывать миту крестьян и мелких чиновников, – задумывался о той странной легкости, с какою несколько сотен авантюристов сумели завоевать и разрушить выглядевшую могущественной и прекрасно устроенной Империю. Ведь всякие взятые до того государства Центральной и Северной Америки, вроде Теночтитлана ацтеков, даже в подметки не годились Тавантинсуйу инков! Те – обычные дикари, даже не вполне вышедшие из каменного века, здесь – нечто, напоминавшее Рим, одновременно проводивший политику романизации и впитывавший в себя самого культуры покоренных народов. Но если Рим пал под ударами варваров будучи уже одряхлевшим, то Тавантинсуйу пала на вершине своего могущества. Если на разрушение Рима понадобились столетия, то на разрушение Тавантинсуйу – всего несколько лет. И если Рим атаковали раз за разом несметные полчища, то в Тавантинсуйу поначалу пришли всего-то небольшие отряды. Правда, старики рассказывали, что именно в тот момент Империя находилась в состоянии гражданской войны, а вернее – войны между сводными братьями, претендовавшими на престол, но что с того? Они же, старики, рассказывали и то, что к моменту появления Писарро война, по сути, была закончена. Один из братьев, Атавальпа, победил, законный наследник, Уаскар, находился в тюрьме, его сторонников и ближайших родственников беспощадно и без препятствий уничтожили. Как могло получиться, что сто восемьдесят сопровождавших Писарро человек, не понеся никаких потерь, смогли сначала под корень истребить семитысячный отряд пришедшего в Кахамарку Атавальпы, а затем рассеять без остатка восьмидесятитысячную армию?
Лежа рядом с Корикойлюр и поглядывая на безмятежно спавших индейцев, дон Пабло припоминал рассказ за рассказом и всё больше склонялся к мысли о том, что причиной всему – наивная доверчивость, беспримерная честность и… столь же беспримерная готовность правящих кругов предавать собственный народ ради собственных же выгод. Другие факторы, вроде незнакомства с огнестрельным оружием, дон Пабло отмел как несостоятельные: несколько пушек и мушкетов – ничто перед десятками тысяч решительно настроенных, пусть и практически безоружных, людей.
Наивная доверчивость – вот она: спят без задних ног, оставив оружие пленнику. Даже всего лишь с дагой дон Пабло мог легко перерезать всю сотню – одного за другим, начав хоть с той же окружавшей его десятки и чункакамайока. А по рассказам, вера в слово и договор. Разве тот же Атавальпа, вообще-то и сам злодей, каких в истории не так уж и много, не поверил в договор о том, что за плату ему вернут свободу?
Беспримерная честность – пожалуйста: сказано – сделано. Сколько получил Писарро? И ведь получил! Но и это бы ладно. Старики говорили, что индейцы с изумлением смотрели на механизмы, называемые замками, едва испанцы начали устанавливать замки во входные двери присвоенных себе домов. В Империи никому и в голову не приходило закрывать двери, даже если хозяин со всеми домочадцами отсутствовал, а дом ломился от ценных вещей! С другой стороны, как будто оправдывая собственную склонность к воровству, те же старики объясняли честность индейцев существовавшей в Империи чрезвычайно жестокой системой наказаний за малейшие проступки, но разве можно приучить к честности наказаниями, если врожденным качеством является не она, а склонность к воровству? В Испании тоже вешали за разбой и кражи, но становилось ли от этого меньше разбойников, грабителей и воров? Скорее уж больше становилось виселиц! Да и зачем в Империи кому-то было что-то воровать, если каждый и так не голодал, а реализовать украденное было невозможно?
Готовность предавать? А разве Манко Инка Юпанки, прежде чем на собственной шкуре убедиться в вероломстве завоевателей, не сам явился к Писарро, чтобы стать его марионеткой в обмен на признание собственных прав? И разве не Манко Инка Юпанки, объединившись с испанцами, без всякой пощады раздавливал восстававших, преследовал их, казнил без счета и жалости? А ведь восставали они не против него, а против чинимых испанцами насилий! И сколько тех же инков и знати помельче с готовностью переметнулось на сторону пришельцев ради земель и возможности стать такими же угнетателями? Если даже король Вилькабамбы, предшественник нынешнего, по факту отказался от трона ради возможности жить подле Куско, купаясь в роскоши, полученной за счет рабского угнетения согнанных в подаренные ему энкомьенды людей?
«Сеньор де Юкай!» – одновременно с презрением и почему-то с горечью подумал дон Пабло. – «Удивительно, как люди сохраняют веру в своих вождей, когда эти вожди прямо у них на глазах их же и предают!» Правда, Сайри Тупак, как прежде и Манко Юпанки, сполна получил за свое предательство: его втихую отравили те самые «дарители», от которых он принял крещение, рабов и доходы. Потому что предателей не любят даже те, кому предательство выгодно. «Так почему же, – продолжал размышлять дон Пабло, – до сих пор сохраняется вера в таких вождей?»
Небо стало потихоньку светлеть, а дон Пабло так и не сомкнул глаз. Ночь для него оказалась бессонной. А когда наступило утро, он чувствовал себя разбитым и больным. Вставать не хотелось, но пришлось: проснувшаяся Корикойлюр смотрела на него с нескрываемой тревогой – не пугать же ее навалившимся желанием завернуться в плащ, уснуть и больше не просыпаться? Впрочем, сама тревога Звёздочки его приободрила: тревожится, значит любит! Значит, вчерашнее ее «предательство» – никакое и не предательство. Значит, всё совсем не так уж и плохо, потому что – дон Пабло уже не мог иначе – всё в этом мире пустяк по сравнению с тем, что любит не только он, но и сам любим!
17
Организация завтрака была столь же простой и столь же эффективной, какою накануне была организация ужина. Одна беда: на завтрак предложили всё ту же маисовую похлебку с бананами и несусветным количеством жгучего перца. От похлебки, как от и чичи, дон Пабло решительно отказался. Он сам нарезал себе порцию из их с Корикойлюр запасов сушеного мяса, сходил к источнику за тамбо и взял из него воду. Чункакамайок и десять его подчиненных смотрели на это, но больше не хихикали. Возможно, смеяться дважды над одним и тем же у них считалось таким же дурным тоном, как и у европейцев – смеяться над не раз повторенной шуткой. А может, всё было намного проще: может, как и многим другим людям, по утрам им было не до смеху – тяжело вставать, тяжело осознавать, что впереди – длинный и полный работы день.