От природы смуглое, лицо кураки сделалось пепельным. Возможно, он испугался ножа. Возможно, слышал о доне Пабло, благо его репутация вслед за ним перенеслась через океан, и то, что знали о нем в Мадриде, знали и в Лиме, и в Куско, и в вице-королевстве вообще. А знали о доне Пабло исключительно ужасные вещи: недаром еще капитан «Святого Филиппа» тайком крестился, встречаясь с ним взглядом. Как бы там ни было, но едва дон Пабло отпустил кураку, тот выкрикнул команду, и носильщики стали сходить с дороги. Торжествующая злоба в их взглядах достигла апогея.
– Их всех накажут, – сказала Корикойлюр каким-то особенно грустным тоном.
– Ничего им не будет, – ответил дон Пабло. – Касик – трус, мерзавец, но не дурак.
Корикойлюр промолчала.
Теперь, идя рядом и держа в голове позавчерашнее происшествие, дон Пабло внутренне содрогался. Не потому, что кого-то могли наказать, а потому что закончиться всё могло совершенно иначе. Окажись курака смелее или будь он помягче со своими людьми, лежать бы обоим – и Пабло, и Корикойлюр – на камнях придорожной пропасти. «И черт бы со мною, – думал дон Пабло, – но Звёздочка… моя Звёздочка!»
6
Наступила ночь. Такая же страстная, как и предыдущая. Звезды больше не падали с неба, но – хоть руку протяни! – раскинулись над костром такой красоты серебристым узором, что впервые за много месяцев дон Пабло, уже прислушиваясь к тихому дыханию уснувшей на его груди Корикойлюр, ощутил знакомое из прежней жизни беспокойство. Не за себя, не за любимую женщину, ни за кого вообще. Это беспокойство вызвала пришедшая муза. Требовательная как никогда, потому что так долго отсутствовала. Слова завертелись в голове и стали складываться в строфы. Дон Пабло зашептал:
– Легко на сердце, но в душе – тоска: любовь на сердце, а в душе тревожно. Свет льется серебром, но как же сложно его принять за луч от маяка…
Еще не все строфы выстраивались гладко. Еще не все рифмы оказывались, как прежде, совершенными, отточенными. Еще не все слова метко выражали то, что хотелось бы ими выразить. И все же дон Пабло чувствовал: ничего, что это стихотворение не самое изящное; ничего, что оно никогда не достигнет городских дворцов и загородных замков, оно, однако, лучшее из всего, что было им написано. Хотя бы уже потому, что в нем царила любовь, а не злоба. Царил страх потерять любовь, а не страх оказаться смешным, если бы кто-то счел, что какое-то словечко неудачно. Дон Пабло шептал и шептал: почти до самого утра, почти до того момента, как стал, истончаясь, меркнуть небесный серебристый узор. Только тогда он закрыл глаза и, подобно Корикойлюр, уснул.
7
Следующий день прошел почти так же, как и предыдущий, только однажды омрачившись неприятным разговором.
Где-то ближе к полудню дон Пабло заметил, что Корикойлюр нет-нет да поглядывала на его кольцо: на безымянном пальце левой руки – на единственную настоящую драгоценность, сохранившуюся у него от былого богатства.
Собственно, это было даже не кольцо, это был перстень: массивный, с большим, но странного вида бриллиантом. Лет десять назад дон Пабло за изрядную сумму приобрел необработанный алмаз, отнес его придворному ювелиру и велел огранить так, чтобы он приобрел форму геральдического щита и чтобы его можно было вставить в перстень как печатку. Ювелир, услышав просьбу молодого человека, пришел в ужас. Он и так, и сяк пытался объяснить, что от этой «операции» алмаз не только сильно потеряет в весе, но и почти обесценится, потому что впоследствии, если возникнет нужда его перепродать, он будет рассматриваться как напрочь испорченный, не поддающийся нормальной переогранке. Да еще и эта дикая идея – вырезать на площадке элементы герба, из-за чего и саму площадку пришлось бы перешлифовывать, причем очень глубоко. И – перстень. «Если, – пылко говорил ювелир, – делать так, нужно полностью стачивать павильон. Вы понимаете, что от камня почти ничего не останется?» Дон Пабло, однако, стоял на своем: хочу, мол, и всё! Хозяин – барин. Ювелир, внимательно оглядев молодого человека, от которого, нужно признать, разило как из винной бочки, покачал головой, но за работу взялся: денег дон Пабло пообещал немало. Да и репутацию он уже и к этому возрасту имел такую, что лучше было закончить спор в его пользу. Хоть ты и придворный ювелир, но всего лишь мастеровой: против бешеного идальго, способного тут же вспороть тебе живот и выпустить кишки наружу, не попрешь! Может, идальго и поплатится за свою выходку головой, но утешения от этого мало. А если еще и учесть его семейные связи… бабушка надвое сказала – поплатится ли он вообще за убийство какого-то ювелира! Так и появился на свет странный бриллиант, а вслед за ним – сделанный по размеру безымянного пальца перстень.
И вот, шагая по скверной дороге другого континента и любуясь своей ненаглядной Звёздочкой, дон Пабло подметил, что Корикойлюр нет-нет да поглядывала на перстень. Она и раньше должна была его видеть, но теперь он почему-то особенно привлекал ее внимание. Дон Пабло, растопырив пальцы, вытянул перед собой ладонь и тоже посмотрел на него, не понимая, что именно и почему сейчас стало причиной такого любопытства. Затем вопросительно взглянул на Корикойлюр. Та покраснела и спросила:
– Warmiyoq kankichu? Ты женат?
– Нет. С чего ты взяла?
– Когда вы женитесь, вы надеваете кольца.
На мгновение дон Пабло растерялся, но почти тут же от всей души расхохотался. Корикойлюр нахмурилась, из ее карих глаз исчезли золотистые искорки, они налились чернотой.
– Извини! – спохватился дон Пабло. – Я… я просто… Понимаешь, у нас не все кольца – обручальные. Да и это – не кольцо. Печатка.
– Печатка? – переспросила Корикойлюр, незнакомая с этим словом.
Дон Пабло снял перстень с пальца:
– Посмотри.
Корикойлюр, склонившись с лошади, взяла перстень и стала разглядывать камень.
– Видишь… знаки? Резьбу?
– Да.
– Это – мой герб.
– Герб?
– Знак моего рода.
Корикойлюр задумалась.
Трудность заключалась в том, что в Империи отличительные знаки имели совсем другой характер. Существовали особенности в одежде и в прическах – как общие для жителей целых провинций, так и общие для отдельных социальных групп. Существовали символические украшения, как, например, большие нагрудные «медальоны», полученные за храбрость в бою, или подобие сережек в ушах мужчин – отличительный признак принадлежности к правящему классу, к инкам по крови или по привилегии. Но индивидуальных символов, личных или семейных – того, что в Старом Свете получило название герба – не было. Даже высшая родовая знать, происходившая от правителей и образовывавшая отдельные «панаки» – группу потомков конкретного царя или императора, – собственной отличительной символики не имела. И даже эмблема самого императора, Сапа Инки, змеи и радуга, не могла считаться его личной эмблемой. Две змеи, удерживающие радугу, являлись чем-то вроде аналога государственного герба, а не «собственностью» одного семейства. И хотя с момента крушения Империи прошло немало лет; хотя многие из представителей бывшей имперской знати слились со знатью испанской и получили собственные гербы, подавляющему большинству коренного населения вице-королевства всё это было в диковинку, причем в диковинку бессмысленную. Можно было понять отличие социального характера, вроде тех же сережек, но понять передаваемое по наследству отличие в виде «рисунка» было не так-то просто. Возможно, было бы проще, если бы, с одной стороны, на европейских гербах изображались только животные, а с другой, коренное население не имело развитых религиозных представлений, сохраняя веру в тотемы – общего предка из животного мира. Но люди, для которых главным богом было Солнце, а главной богиней – Луна, абстрактную семейную символику не понимали. Принадлежность к семье у них определялась кровью и памятью о поколениях, ведущих происхождение от общего предка. На память же никто не жаловался. Даже в обширных сельских айлью14, порою насчитывавших тысячи семей, каждый мог легко проследить свое происхождение. Никакие «рисунки» никому для этого не требовались.
Вырезанные на камне «линии» явно удивляли Корикойлюр. И не только потому, что они казались ей лишенными смысла; не только потому, что ей было трудно понять, зачем кому-то иметь «семейный рисунок», но и потому, что эти линии, на ее взгляд, уродовали некогда красивый камень. В лучах полуденного солнца испорченный бриллиант пытался «играть», пытался преломлять лучи, пытался искриться, но всё равно выглядел тускло. Он словно болел, и болел без надежды на выздоровление.
– Зачем? – спросила Корикойлюр, возвращая перстень.
Дон Пабло закусил губу, соображая, как бы наглядно пояснить. Сошел с дороги, присел на корточки и принялся рыться в земле. Нашел кусочек глины, вернулся, размял глину в пальцах, а затем приложил к ней перстень. На глине появился отпечаток.