— Вы что же ко мне, по делу какому-нибудь или так?
— А что, разве не весело узреть друга детства? — Сергей отодвигается и смотрит на меня прищурившись. — Странно что-то ты, Шура, со мной разговариваешь...
— Я вам сказал, Сергей Николаевич, что мне очень некогда, — меня ждут в одном месте по делу.
— Да, да, вам некогда. Это все вполне естественно... Нет, я к вам именно так. Исключительно ради того, чтобы засвидетельствовать почтение особе, облеченной известными полномочиями. Честь имею кланяться!
Сергей быстро встает и идет к выходу. Я выжидаю, пока он скроется. Но, сделав несколько шагов, он останавливается, мгновение смотрит в пол.
— Ну ладно, амбицию к черту. Что за честь, когда нечего есть, — гласит арабская пословица. Я вас, Александр Михайлович, задержу еще только одну минуту. Видите ли, я и вообще не решился бы вас, человека, обремененного государственными заботами, беспокоить... Но вынужден к тому крайними обстоятельствами. Я намерен просить у вас какой-нибудь работы в вашем учреждении. Должен вам сказать, что мать моя уже год не встает с постели. Извините за оскорбление эстетических чувств, — зачервивела. Сестра, как я уже имел честь вам доложить, вполне беспомощна. Вследствие моей безработицы материальное положение семейства, мягко выражаясь, довольно шаткое. Продавать нам больше нечего. Разве что... Ну, да это вас в сущности не касается. Посмотрите на факт вот с какой стороны. Перед вами человек сравнительно здоровый, с образованием, не бестолковый и в некотором роде гражданин страны, хотя бы и опальный. Мне сдается, что и я некоторое право на кусок хлеба имею. А вы, как представитель правящего сословия, в некоторой доле несете обязанность сию потенциальную рабочую силу использовать. Вот я и предлагаю вам свои услуги, причем согласен на любую роль — от заведующего до курьера.
Что я могу ответить ему, этому человеку с другой планеты? Я говорю твердо:
— В нашем кооперативе сейчас свободных мест нет.
— Ах, вот что!.. мест нет... Должен еще заверить вас, Александр Михайлович, что моя служба была бы совершенно свободна от каких-либо правонарушений. Вы меня все-таки знаете с мальчишеских лет, далее — я, как-никак, ваш бывший товарищ по бывшей партии, каковую вы вряд ли сумели совершенно похоронить в памяти своей. Все это дает мне право надеяться, что в честности моей вы не сомневаетесь. Провороваться, как многие, не проворуюсь. А что касается политических моих воззрений, то это к делу как будто бы не относится. Во всяком случае, ваша мануфактура и селедки, сами понимаете, слишком узкий плацдарм для каких-либо агрессивных действий.
«Ах, вот ты как... Ну, ладно же! Нипочем не сдамся!..»
— В отношении службы, Сергей Николаевич, я ничем вам полезен быть не могу. Ваша мать, насколько я знаю положение вещей, как жена заслуженного врача, имеет право на персональную пенсию. Или, во всяком случае, на социальное обеспечение и больничный уход. Если вы этого еще не добились или если на этом пути у вас будут препятствия, я готов сделать все, что нужно: написать записку, позвонить и вообще похлопотать. В любое время я на этот счет к вашим услугам. А больше я ничем не могу вам помочь.
— Не можете?.. Так, так... За добрые советы истинно русское спасибо. — Сергей хватает меня за рукав. Лицо его близко от моего. — Я все так Соньке и передам. Это ведь она мне нашептала, умолила меня — прибегнуть к вашему высокому покровительству... Вы думаете, я бы сам... когда-нибудь, хоть на одну секунду... допустил бы для себя эту возможность? Отправиться к вам на поклон... Да легче мне было удавиться! Я соврал, соврал, что на днях только о вас узнал, я два года знаю, где вы и в каких местах комиссарствуете. И если б не Сонькино сипенье — сходи да сходи! — в голову бы мне не пришло. Это она все распространялась — ах, Шура Журавлев, такое альтруистическое сердце, он тебя любил, он меня любил, не может быть, чтобы отказал...
— Я больше не имею возможности вас слушать. Прощайте.
Освобождаю рукав, ухожу. Теперь он остается сидеть. Я бегу к остановке трамвая, вскакиваю на ходу и, когда проезжаю мимо нашего подъезда, вижу в окно: Сергей выхрдит оттуда. Останавливается на тротуаре, потом медленно, сутулясь, идет, заворачивает за угол. Во мне запечатлевается старомодное пальто его с потертым бархатным воротничком. Кажется, отцовское. Карман с одного угла оборван и висит собачьим ухом.
Что же теперь делать? Или ничего не надо?... А Соня?.. Пожалуй, вот что: заодно поговорю с Палкиным. Они ведь в нашем районе. Может, что-нибудь и устроится.
III
Во дворе в темноте пронзительно кричит какой-то мальчишка, подражая громкоговорителю:
— Алло, алло, алло! Слушайте, слушайте, слушайте! Говорит Большой Коминтерн на волне одна тысяча четыреста пятьдесят метров. Алло, алло, алло! — Прокричит и опять: — Слушайте, слушайте, слушайте!..
Мешает. Я тянусь с кушетки к окну — захлопнуть. Вижу кусочек атласного нетемного неба. Крупные спокойные звезды. Золотой купол церкви слабо светится — не то от звезд, не то от месяца, но месяц за домами... Почему-то этот светящийся купол в вечернем небе всегда рождает во мне весеннее счастливое беспокойство. Кажется, потому, что в первый раз я увидел его таким в начале весны, в марте, когда однажды ночью вышел на хрусткий, подтаявший двор колоть дрова. Я посмотрел на него тогда и подумал: в последний раз колю дрова, весна, а жизнь еще неведома впереди и бездонна, как небо. И сейчас такое же шепчет во мне, а ведь странно — осень, и мне уже скоро тридцать девять. Я хочу закрыть раму, но Юрка говорит:
— Папа, погоди закрывать. Вот кончу мести, пыль улетит, тогда закроем.
Я подчиняюсь.
Палка швабры длиннее Юрки; кажется, что это она таскает его по комнате, а он только держится. Какие у него еще тонкие ноги! В его годы я уже носил длинные брюки и был толстым первоклассником; в гимназических брюках я казался себе почтенным, как дядя Ваня — чиновник архива министерства юстиции. На этих вообще меньше одежды; они легче; ноги загорелые, в синяках и комариных расчесах. Но красный галстук он носит с привычной гордостью. Мне вдруг становится совестно, что он метет, старается, а я лежу.
— Ты что же, Юрка, каждый день подметаешь?
— Нет, не каждый. Я люблю, когда больше накопится мусору. Тогда лучше видно, что метешь. Но это надо днем, а сегодня мы с утра на экскурсии в ботанический сад, я вернулся поздно и все-таки, думаю, дай подмету, а то ведь скоро домоуправление придет. Да, я забыл сказать, управдом перед самым твоим приходом прибегал и велел, чтобы ты никуда не уходил, заседание.
— Это я знаю... Вот что я решил: надо, брат, нам дежурства завести, что ли. Один день я мету, другой ты, третий мама. Нехорошо тебя эксплуатировать.
— А что ж ты думаешь? Вот с пятнадцатого учение начнется, занятия в отряде, — меня целый день дома не будет. Придется дежурства...
Он торжественно везет перед собой большую груду мусора и исчезает в коридоре. Я принимаюсь за чтение, но мальчишка орет по-прежнему: «Алло, алло, алло!..» Вот далось ему!.. Юрка возвращается и закрывает окно.
— У тебя кружок завтра? — спрашивает он сочувственно.
— Не завтра, а в понедельник. Но у меня больше не будет вечеров, чтобы подготовиться.
— Ну, читай... Хотя постой, постой... — Он подбегает ко мне и становится коленями на кушетку, пристально смотрит на меня.
— Ты что, Юрка?
— Что? А вот ты мне скажи: ты обедал сегодня?
— Обедал ли? Д-да... Я закусывал...
Он трясет меня, схватившись за мой пояс:
— Нет, ты мне не заливай: ты обедал? с первым, со вторым, как полагается?
Я смеюсь.
— Ну ладно, признаюсь: не обедал. Очень, понимаешь, замотался сегодня и столовочпое время пропустил. Но мне есть не очень хочется.
Юрка с безнадежным видом садится на кушетку и руками обхватывает колено.
— Опять не обедал... Чудак, ведь ты же умрешь, — сколько раз я тебе говорил!
Это в нем Надино.
— Ну, не умру, авось еще поживу немножко... Хотя вот что: если хочешь, сбегай в магазин, купи чего-пибудь, мы с тобой ужин устроим. Авось и мама подойдет. Деньги вон там, в пиджаке, в боковом кармане.
— Денег не нддо. У меня еще остались из обеденных. Я сегодня угощаю.
Весело, вприпрыжку он убегает.
Сразу наступает хрупкая тишина. Слышно, как тикают часы на руке. Трамваи, проносящиеся под уклон с приглушенным грохотом и неистовым звоном, тихо сотрясают стены. Еще — прорезываются певучие автомобильные гудки. Улица мчится там, воспламененная желаниями людей, и подъезды кино на площадях сияют солнцами Индии.
Что-то плохо читается.
Потолок надо мной грязно-серый, в углах — Юрке не достать — паутина. Надо бы побелить. Чудно: денег вдвоем получаем столько, что стыдно сказать, а деваются черт знает куда. Просто подумать некогда о таких вещах, как потолок. Или это расхлябанность российская, студенческий нигилизм? Да нет, действительно некогда. И мне и Наде. Ведь раньше она за всем следила и такие разводила уюты, — не хуже, чем у Бурдовского. А теперь — тысячи детей на руках, десятки потолков в голове, снабжения, ремонты... Где уж тут о своем заботиться. Да еще этот ее пыл прозелитический, — совсем себя заездит... Беда с этими тридцатилетними новообращенными: то, что для нас давно примелькалось, для них — откровение, фейерверк восторгов. Вот и носятся с лихорадочно горящими глазами и, пожалуй, немного без толку. Ведь тогда, в двадцать первом, когда впервые профсоюзный билет получила, и то сколько было радости: приобщилась! — не гражданка уже, не сама по себе, а товарищ! И теперь уж далеко ушла, уже член бюро ячейки, заведующая детдомами, и все такие же чудесные открытия...