Целый год по его мастерской бродят запахи. Сильнее всего духи и краски, но к ним непременно подмешивается цветочный дух.
Больше всего Альфред Рудольфович любил розы. Красота некоторых цветов в бутоне, а у этих особая стать. Стебель даже не прям, а упрям. Тянется вверх чуть ли не на полметра, выставляя по пути шипы.
И все же полной уверенности у него не было. Следовало бы решительно написать «нет», а он предпочел обтекаемое «нет надобности».
К тому же, вкрался глагол «бояться». Еще утвердился в непосредственной близости от существительного «цветы».
Контекст не предполагал этого слова, но оно почему-то выплыло.
Не нравится? Ешь!
Когда Эберлинг приступал к новой картине, то почти всегда поначалу терялся. А как загрунтует холст, успокаивается, вдруг почувствует, что работа может получиться.
Так и сам Бог творил. Только попробует, и замрет в удивлении. Было совсем ничего, а теперь нечто. Правда, неясно, что именно, но все же не пустота.
И Альфред Рудольфович останавливался перед своим холстом. Все размышлял над тем, куда на сей раз заведет его кисть.
А как решится, трудится без устали. Отвлекается лишь на разные привходящие обстоятельства. Все представляет, что скажут заказчики после завершения работы.
Поэтому еще до того, как начнет колдовать, семь раз отмерит. Определит, что лучше сделать по фотографии, а что добавить от себя.
Почему Эберлинг не нашел для себя нишу вроде занятий иллюстрацией? Некоторые его коллеги тоже берут заказные работы, но весь талант отдают книжной графике.
Любят у нас риторические вопросы. Словно не понимают, на каком свете живут.
Хочется ответить читателю в том духе, в котором когда-то Шостакович отвечал жене.
Однажды супруга спросила его, почему он вступил в партию. Ведь когда это случилось, с ним была другая женщина, а потому она имела право не знать.
Дмитрий Дмитриевич повернул свое лицо сильно немолодого ангела, пронзил ее лучистым взглядом, и сказал:
– Если ты действительно ко мне хорошо относишься, то никогда больше не станешь об этом спрашивать.
Раз композитор участвовал, то что оставалось художнику? Все-таки Эберлинг не какой-то фантазер вроде Борисова-Мусатова или Врубеля, а полноценный член общества. Когда жизнь приобретает другое направление, то он тоже поворачивается вместе с ней.
Альфред Рудольфович себе так сказал. Найди преимущества в этих переменах. Знай, что лучше не будет. Это от зимы можно убежать в Италию, а нынешние обстоятельства пострашнее зимы.
Правда, и примирившись, ему не всегда удавалось выдержать тон. До поры до времени при каждом удобном случае поминал «товарища», а под конец все же сбивался.
Ну что это за беседы управляющего со старым графом! «Всегда готовый к услугам Вашим» или «Весь остаток моей жизни я буду обязан Вам».
А иногда просто запутается в порядке слов или, не завершив фразу, начнет новую.
Как видно, все же не преодолел неловкости. Чем сильнее старался, тем больше чувствовал дискомфорт.
Эберлинг за столом
Некоторые люди выберут неподходящее выражение лица, но сразу исправят ошибку.
Вдруг вспомнят: а тут не положено шутить! Или наоборот: здесь нельзя оставаться грустным!
Глядишь, и маска другая. Только что уголки губ были опущены, а уже по лицу блуждает улыбка.
Вот и Эберлинг всегда действовал по ситуации. Бывало, правда, срывался. От него ждут одного, а он сделает наоборот.
К примеру, на банкете, устроенном по случаю юбилея Рисовальной школы Общества поощрения художеств, исповедовался.
Все ждали общих слов в преддверии дружного «Эй, ухнем!», а он решил рассказать свою жизнь.
Вышло длинно и с отступлениями. Начал откуда-то издалека, а затем стал приближаться к главному. Для того, чтобы окончательно не сбиться, поглядывал в заранее заготовленный конспект.
Когда Альфред Рудольфович готовился к выступлению, то ясно себе все вообразил. Не исключил звяканья столовых приборов и громких голосов с разных сторон.
Немного смутился, когда это представил. А потом решил, что так лучше. Когда стараешься перекричать шум, то получается менее выспренно.
Тост
За столом можно не опасаться быть откровенным. Прикоснулся к чему-то совсем нестерпимому, а потом нейтрализуешь рану горечью иного рода.
Тут-то он и достал конспект. Как бы уравновесил рюмку в одной руке историей своей жизни в другой.
Эберлинг обращался то к своему конспекту, то к рюмке, то к собравшимся.
«Я не смотрел на мою службу в Школе, - говорил он, - как на средство каких бы то ни было выгод для себя... Если я… беспрерывно работал и если я в тяжелые годы… остался на своем посту с учащимися и, невзирая ни на какие жизненные условия, ежедневно ходил … сюда, чтобы сберечь школьную работу, если я боролся с невероятными невзгодами, будучи с моей единственной мастерской (около 50 чел. в продолжении 6 мес.) выброшен на произвол судьбы, - без света, топлива и всякой поддержки административной (об этом свидетельствует во первых Вер. Конст. и два десятка учеников нынешн. Академ., с которыми я в конце концов победил)… Никакие почести не могут мне дать того удовлетворения, которое я получаю от сознания, что Школа возродилась - при виде этой жизни, которая опять бьет ключом в этих стенах - и что мы опять в таком большом составе работаем для блага жаждущих учиться».
Конспект и есть конспект. Правда, общий смысл просматривается. Надо только уметь видеть ключевые слова.
«… не последовал за Бобровским…», «… без…всякой поддержки…» и, наконец, «я… победил».
Такова его биография в последние годы. Не уехал, когда все паковали чемоданы. Вел уроки в нетопленой мастерской. Старался не из-за денег, а потому, что не представлял для себя другой жизни.
«И я бы предложил, - это уже конец тоста, - … выпить за здоровье Веры Константиновны, которая в одинаковой мере пережила в школе упомянутые невзгоды».
Мера, действительно, у всех одинаковая. Самые привередливые, и те участвовали. Возможно, им пришлось хлебнуть больше других.
По сути, он выпивал за себя. Пригубил, ощутил легкое жжение и подумал: а на самом деле молодец! Мог и пропасть бесследно, но все таки выдюжил.
Так они праздновали. И считать перестали, сколько раз возносились, чувствовали себя призванными, а затем погружались в суету.
Никто уже не исповедовался. Какие исповеди при таком графике! Скажут что-то односложное, а потом опять берутся за рюмки.
Все хорошо, что под водочку. Да и народ под конец стал менее требовательный, чем вначале.
Альфред Рудольфович тоже поднимался. На этот раз без конспектов, а просто за компанию.
Но один тост получился не в бровь, а в глаз.
С обычной своей улыбочкой Эберлинг попросил выпить за то, чтобы жизнь повернулась к лучшему. Чтобы всем так же зарабатывалось, как рисовалось и пилось.
Семейные радости
Умеют большевики устроиться. Не только найдут для себя место, но еще тянут родственников.
Есть, к примеру, какая-то теплая сфера, а они уже все там. Один трудится начальником, а другие невдалеке.
А еще, случается, один человек занимает несколько должностей. И это при том, что сутки не безграничны. Просто неясно, как он справляется со всеми своими обязанностями.
Вот, к примеру, Авель Софронович Енукидзе. Он и секретарь Президиума ЦИК, и руководитель комиссий по делам Большого театра и МХАТ.
Каждый вечер Енукидзе в театральной ложе. Так ему полагается по должности. Даже когда зовут на рыбалку, все равно идешь на спектакль.
И брату Авеля Софроновича Трифону Теймуразовичу тоже нашлось местечко.
Пусть и не председателя, а только первого управляющего. Зато ответственности не меньше.
Их и сейчас воспринимают в связи с друг другом, и прежде они не существовали сами по себе.
Друзья по подполью звали их не Авель и Трифон, а «Черный» и «Рыжий».
Хоть и не полное сходство с «Рыжим» и «Белым», но все-таки тоже пара.
Соавтор
Буквально с первых дней существования ГОЗНАКа Трифон Енукидзе ведает изготовлением государственных бумаг.
Все на нем держится. И облигации хлебных займов, и казначейские билеты, и собственно бумажные деньги.
Казалось бы, какие тут варианты. Если вождь в профиль, то герб непременно анфас.
Нет, не так! Хотя в целом рисунок и повторяется, но детали другие.
Возьмем в руки червонец образца тридцать седьмого года. С благодарностью вспомним о том, что Трифон Теймуразович участвовал в его создании.
Сама бумага не больше ладони, а сколько на ней разместилось. Прямо-таки заморское царство Садко. По бокам изгибаются виньетки, снизу и сверху вьются узоры.
А стоит приглядеться, как из глубины выплывает водяной знак.
Можно сказать, их с Эберлингом совместное творение. Не в том, конечно, смысле, что Енукидзе рисовал, а в том, что каждый штрих с ним заранее согласован.