Он был настороже. Он не перестал ненавидеть, но страх не давал ему атаковать. Время от времени Батька делал несколько маленьких шажков вперед, в такт собственному лаю, но тотчас же отступал. Шерсть у него на спине стояла дыбом, уши были прижаты к голове, а в его рычании теперь слышалось подлинное душевное раздвоение, отчаяние верного пса, чувствующего себя виновным в вероломстве.
Белая собака знала, что предает своих.
Киз зажег сигарету.
Джин потом говорила, что все это было как-то гнусно. «Во-первых, Киз смеялся: это был смех победителя. Победа все-таки бывает разной, и эта мало чем отличалась от любого триумфа террора. Первый вопрос, который пришел мне в голову: как он этого добился? Побоями? Мучительнее всего было смотреть на эту обезумевшую и растерянную собаку, пошедшую наперекор внутреннему рефлексу, сбитую с толку, запуганную, загнанную, в схватке с человеческим началом, исторической схватке. Это было невыносимо и унизительно. Тогда я почти ненавидела Киза, даже не его лично, а вообще все это. Нельзя без конца сваливать все на общество. В определенные моменты вы, и только вы, сами оказываетесь подлецом. Происходящее не имело ничего общего с благими намерениями “вылечить” собаку, дать ей “новую жизнь”. Здесь выяснялись отношения между людьми».
Она сухо произнесла:
— Я вижу, вы произвели на него неизгладимое впечатление.
— Самооборона, — сказал он. — Я лишь один раз побил его, когда немного потерял голову. Он привык ко мне, вот и все. Я иногда оставался в клетке по два-три часа, в защитной одежде, и в конце концов он смирился. Он начал понимать, что ничего не сможет мне сделать, что он от меня не избавится, вот так… Он знает, что я не боюсь его, а значит, он проиграл,
Позже, в свете последующих событий, я часто задавал своим друзьям вопрос: как бы вы поступили на нашем месте? Дело получило огласку, и много людей, по-разному к нам относящихся, звонили Джин и уверяли, что с радостью возьмут собаку себе. Об этом не могло быть и речи, потому что истинные причины этих предложений были шиты белыми нитками. Большинство моих знакомых говорили, что на нашем месте они усыпили бы собаку, «есть же, в конце концов, предел душевной чувствительности». Я не разделяю этой точки зрения. Напротив, мне кажется, вокруг нас полно доказательств того, что душевная чувствительность не имеет границ. Лично я отказываюсь покоряться современному приступу бесчувственности. Я отказываюсь нейтрализовать увеличение обесцениванием и не допускаю, что теперь на один франк приходится столько же страданий, сколько приходилось раньше на сто, другими словами, что сегодня вам нужно сто смертей там, где раньше хватало одной.
Джин колебалась. Единственное, что мне близко в великодушных людях, это необходимость доверять, которая может показаться слабостью, своеобразная манера доказывать свое доверие. Я не великодушный человек, так как я никогда не прощаю и еще реже забываю. Но однажды я стал жертвой мошенника только потому, что у него была гнусная физиономия и я испытывал необходимость оправдаться перед собой за свою инстинктивную антипатию и подписал с ним контракт.
— Конечно, — сказал Киз, — если вы его продадите, то выручите долларов восемьсот. Это же не просто сторожевая собака, а боевая. An attack dog. На них большой спрос.
— Перестаньте, Киз. Меня не нужно провоцировать. Вы знаете, что я с вами заодно.
Он принял почтительный вид и сказал без следа иронии в голосе:
— Я знаю, вы очень помогли нам. Такие люди, как вы, Берт Ланкастер, Пол Ньюман, Марлон Брандо… Я знаю.
Про себя он наверняка помирал со смеху. Но он был себе на уме, этот дьявол. Ненависть и мстительность обладают чудодейственной энергией, они сдвигают горы. Так возникла не одна благословенная страна. Это дело прочно.
Джин приняла решение. Она снова доверилась. Такой уж она человек, ничто ее не изменит.
— Хорошо. Вы можете забрать собаку на ранчо, вы ведь об этом хотели попросить? Если Джек согласен.
— Он согласится. В наши времена трудно найти квалифицированный персонал. Нужны годы, чтобы приобрести иммунитет. Гадюка может меня укусить, а мне ничего не будет. Во всей Калифорнии есть только два человека, которые не падают в обморок, когда им в руки дают кораллового аспида.
— Почему вы так упорны?
Он со смехом покачал головой:
— There, you’ve got me. Вы меня поймали. Я всегда любил зверей, с самого детства. Поэтому я выбрал такую работу. Скоро у меня будет собственный питомник. Я открою его за свой счет. Я настоящий профессионал. Если с этим псом все получится, я буду лучшим. Yes, ma’am. Лучшим.
Должно быть, эта сцена происходила в благоухании роз. Я, видимо, оставляю после себя странную пустоту, ибо стоит мне уехать, как мое место занимают десятки букетов роз. Их присылают отовсюду. С визитными карточками. Очень лестно сознавать, что, как только вы покидаете свою обворожительную супругу, немалое число народу устремляется в цветочные магазины, намереваясь возместить улетучившийся аромат.
— Вот что еще, Киз. Я знаю, что один из ваших служащих хотел убить собаку. Вы уверены, что он не попытается снова?
— Терри? Он все понял. Я расставил точки над i. Впрочем, он там, в машине. Я отвожу его домой. Хотите с ним поговорить?
Мальчик действительно стоял, облокотившись на капот автомобиля, и считал звезды. Восемнадцать лет. Подрастающее поколение.
— Не волнуйтесь, мисс Сиберг. Я сделал глупость. Это не повторится, обещаю. Никогда. Можете на нас положиться.
Вот так. На следующий день Джин отвезла Батьку на ранчо. На ее месте я поступил бы так же. Благодаря Джин мне иногда удается урвать частичку того чистосердечия, которое позволяет победить, несмотря на сознание своего поражения. Я имею в виду, что нужно по-прежнему доверять людям. Вы можете оказаться разочарованным, обманутым и осмеянным, но гораздо важнее, что вы не утратите веру в людей. Не так страшно в течение еще нескольких веков позволять другим злобным зверям за ваш счет утолять жажду из этого святого источника, как видеть его иссякшим. Не так страшно потерять, как потеряться.
В эти минуты я был, вероятно, где-нибудь между Пномпенем и Ангкор-Ватом.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
Глава VI
Через два дня, по возвращении в Париж, я узнал от журналиста из «Франс Суар», что брат Джин погиб в автокатастрофе. Восемнадцать лет. Я тут же вылетел к Сибергам в Маршалл-таун, штат Айова. Это самое сердце Среднего Запада и самая «американская» часть Америки, «какой ее знали наши бабушки». Во время печальной церемонии среди друзей, пришедших выразить свое сочувствие семье погибшего, я услышал и о «другой драме», повергшей в глубокий траур этот маленький городок в двадцать тысяч жителей: девушка «из хорошей семьи», чьи родители — весьма уважаемые в городе люди, вышла замуж за негра. Это чуть не свело в могилу отца, да и матери не легче, и ведь такие достойные люди, such nice people… Мысль о том, что о «смешанном» браке можно говорить с таким же ужасом, как о трагической смерти, вывела меня из себя. Я пытался сдержаться, но молчание — знак согласия, я не мог сохранять скорбный вид и поддакивать, будучи надежно спрятанным под более или менее белой кожей. Моя любимая форма самозащиты — провокация. Я заявил своим собеседникам, что, как никто другой, понимаю их «трагедию», поскольку моя первая жена, на которой я женился в 1941 году, была негритянкой из Африки и ходила нагишом. Я почти не выдумывал; правда, в Шари во время войны такие браки были в обычае племени, и отец отдал мне свою дочь в обмен на охотничье ружье, двадцать метров ткани и пять банок горчицы. Друзья семьи погрузились в тягостное молчание: здесь думали, что Джин Сиберг вышла замуж за благовоспитанного человека. Но я, как всегда, шел до победного: я сказал, что от этой негритянки у меня есть сын двадцати шести лет, член компартии Франции. Кое-кто из моих слушателей попытался сбежать, но я произнес волшебное слово «де Голль», и они остались. Я чуть было не сказал, что и в де Голле есть африканская кровь, но совладал с собой: все-таки я не имею права оевреивать Францию; вы понимаете, что я хочу сказать. Я только сообщил, что де Голль был свидетелем на моей свадьбе в Банги и что он крестный отец моего чернокожего сына-коммуниста. Наступила мертвая тишина, и семья моей жены получила удвоенную порцию искренних соболезнований.
Все же я не должен был срывать на них злость: за их плечами не один век рабства. Я говорю не о неграх, а о белых. В течение уже двух веков они по рукам и ногам связаны готовыми идеями, предрассудками, благочестиво и неукоснительно передающимися от отца к сыну, их мозги сжимают колодки, как некогда особые башмаки деформировали ступни китаянок. Я старался сдержаться, когда мне в очередной раз объясняли, что «вы не можете этого понять, у вас во Франции нет семнадцати миллионов негров». Это правда; но зато у нас пятьдесят миллионов французов, тоже не сахар. «Поймите, мы не хотим притеснять негров, мы за то, чтобы они пользовались своими правами. Но смешение рас ни к чему хорошему не приведет».