Сегодня увидел над проходной мебельного завода новый лозунг: «Отстоим Сталинград!» Такие же появились у железнодорожной платформы и на заборе маминого бетонного. У оврага, на пустыре, где мы играли в футбол, по вечерам идут военные занятия рабочих. С перекладины наших футбольных ворот свисают мешки с сеном. Их колют штыками. В овраге сделали стрельбище, и туда никого не пускают.
Витька под большим секретом сказал мне, что в поселке уже создан рабочий батальон и его отец в нем командует взводом.
— В его взводе есть даже женщины, — прошептал он как великую тайну.
— Санитарки есть везде, — охладил я его.
— Отец говорит, бойцы, с винтовками…
Тайны, тайны… Я уже знаю их столько, что скоро невозможно будет жить: они разорвут меня.
Мама укладывает Сергея спать. Я один со своими тайнами. Война совсем близко. Она там, где мы были с Сергеем, где долбили мерзлую землю и выкопали сонного суслика, где пилили старые вишни и груши, там, где мы два долгих дня брели по дорогам — день к отцу и день от отца. Даже если бы он тогда не попросился на фронт, то все равно сейчас бы оказался на войне… Значит, уже нет этой тайны. Теперь можно рассказать…
Сергей все расспрашивает маму про новые карточки.
— А если бы ты на папином заводе работала, то какие бы получала?
— Рабочую карточку военного завода. Вот ее теперь и дадут…
— И ваш завод теперь будет такой, как папин?
— Такой. Раз карточки одинаковые, значит, и заводы…
Серега умолкает. Мать отходит от него, но через несколько минут он поворачивается и убежденно говорит:
— Все равно папин завод главней!
Это он лежал и сравнивал самолеты с каменными бомбами. Он тоже про них знает.
— Спи! — прикрикивает мама. — Нашелся спорщик.
Сережка — пацан. Он не понимает, что сейчас все главное: и самолеты, и мамины бомбы.
Черный день
23 августа сорок второго называют черным днем. Видимо, название пришло позже, может, даже после войны, когда стали появляться воспоминания о Сталинградской битве. Я его услышал или где-то вычитал году в пятидесятом.
А был это обычный, по моему тогдашнему ощущению, «предгрозовой день», когда, как и вчера, и позавчера, и пять дней назад, мы тревожно смотрели в небо и ждали: вот-вот что-то случится. В небе сейчас происходили все главные события: шли воздушные бои, оглушительно лопались снаряды зениток, оттуда сыпались листовки. Грозу тоже ждали оттуда.
Тревогу ожидания порождало многое. Перестала летать «рама». К ней привыкли, она исчезла — значит, неспроста. По ночам люди все чаще сидели в блиндажах. Прямо с вечера уходили туда с постелями, потому что выдавались такие ночи, когда раза по три-четыре гудели тревожные заводские гудки. Даже я по своему мальчишескому разумению понимал, что наша жизнь дошла до какого-то предела, уперлась и должна куда-то свернуть. Понимал, что свернет она к худшему. И вот почему. В сводках по радио называлась все та же излучина Дона, упоминалось, что бои идут в районах Клетской, Котельникова, Калача, а проходившие и проезжавшие через наш поселок раненые называли совсем другие населенные пункты: Россошку, Песковатку, даже Карповку — в трех-четырех десятках километров от города. Никто больше из поселка не ходил на окопы, и говорили, что там уже идут бои.
Поток машин и подвод с ранеными, с военным имуществом шел к понтонной переправе через Волгу. С нашего крутого берега видно, как через переправу подводы и машины без конца текут за Волгу. Идут машины, а за ними бегут люди, несется подвода, и снова люди. Днем движение только на левый берег. Ночью, рассказывают, переправа работает в направлении города, идут войска и боеприпасы. Мы этого, естественно, не видим. Перед нами с утра до вечера — черная лента конвейера в одну сторону: машины, люди, подводы, люди. И так несколько дней…
От тревожного ожидания дни будто вытянулись, в них все смешалось, и в нашу жизнь приходило все больше и больше такого, чего я никак не мог постичь. Не мог понять, почему зенитки стреляют по ночам так оглушительно громко. Когда зенитные орудия начинали свой захлебывающийся галдеж днем, еще можно было терпеть. Но когда пальба поднималась ночью… Все грохочет, с сухим треском лопается и рвется так, что поднимается пыль в блиндажах, сыплются стекла в домах.
Особенно досаждала «наша» батарея — та, что стояла на высоком берегу Волги, в полукилометре от нас. Когда начинала палить залпами, казалось, наступал конец света. Хотелось выскочить из дома и бежать куда глаза глядят, но еще сильней был сумасшедший мальчишеский сон. Меня нельзя поднять, прижимаюсь к спинке старенького певучего дивана, натягиваю на голову одеяло, не могу разлепить глаза. Боже, как же мальчишкам хочется спать, даже на войне! Мать будит, тормошит, тянет из дома в убежище, а мы с Сережкой мычим, отбиваемся и, как только стихает на минуту стрельба, мертвецки засыпаем.
Мы все реже ночуем в доме. Последние ночи проводим в блиндаже. Здесь грохот тот же, но мать нас не будит. Сама вскакивает и сразу прикрывает нас своим одеялом:
— Спите, спите. Это далеко.
Бедная мама. Мы и утром можем поспать, а она поднимается до рассвета и бежит в дом готовить нам еду на день. А к семи уже на заводе.[6]
Утром у немецких летчиков перерыв, и мы спим. Эти сладкие часы тишины пролетают мгновением, и голова не успевает освободиться от ночного кошмара.
Пальба, грохот, завывание все еще волнами накрывают меня. Во сне они разбухают до чудовищных размеров, и мне кажется, что утром вся земля будет завалена обломками сбитых самолетов.
Просыпаюсь и бегу искать. Увы, самолетов нет. Попадаются осколки. Осколки не темно-рыжие, со спекшейся на них землей, какие не раз находил на Лысой горе, на бахчах, а с голубоватым отливом и подпалинами на рваных краях, новенькие. У блиндажа их целая куча.
— Что ты таскаешь всякую гадость? — сердито ругает меня мама, когда возвращаюсь из своих «летучих осмотров» поселка.
Я и раньше мало ходил — все больше бегал, а теперь только бегаю. Бегу в блиндаж к Косте, к Витьке, бегаю за водой, дровами, домой — нам в блиндаже то и дело оказывается позарез нужна какая-нибудь вещь из дома. Уже перекочевала сюда вся кухонная и другая утварь, а я все бегаю.
— Ты добегаешься, добегаешься! — шумит мама. — Я запрещаю. Все! Сиди, никаких друзей.
Она еле сдерживается, чтобы не заплакать. Присмирев, затихаю, но ненадолго. Если не буду бегать, то меня просто раздавит то, что обрушивалось на нас в эти дни. Мне надо рассказать Косте, Витьке, ребятам. Спросить, обсудить, что будет дальше… Как она этого не понимает?
— Ты слушайся маму, — шепчет мне Сергей, когда мы забиваемся в угол блиндажа. — Слушайся, она плачет…
Он говорит правду. Сегодня мама вернулась с завода раньше обычного.
«Никакой работы, — передал мне ее слова Сергей. — Три раза в бомбоубежище лазили…»
Мать пришла, а меня нет. Все беды от моего дурацкого любопытства. Удивляюсь всему, как ненормальный. Когда же это пройдет? Пройдет, успокаиваю я себя. Скоро стану рассудительным, как моя мама или дед Степаныч. Все! За осколками больше не бегаю. Не бегаю, как давно не бегаю смотреть воздушные бои.
Вспоминая сейчас те ночи и дни, я думаю: вот уж воистину все познается в сравнении. Все, что происходило в нашем городе до 23 августа, было одной жизнью, а с этого дня началась другая, ее и жизнью-то не назовешь, потому что кругом была смерть, она обступила нас со всех сторон, сжала, вдавила в землю и, казалось, вот-вот расправится с каждым.
Я мало верю в предчувствия, но со мной не однажды случалось, когда интуиция, какое-то необъяснимое движение души помогало угадать, что произойдет дальше. Так было и в этот день, 23 августа. Когда где-то еще на подступах к городу торопливо забухали зенитки и еще не было самолетов, когда сквозь разноголосый орудийный лай только пробивался их гул, во мне будто что-то оборвалось. Гул был необычно плотный, густой. Он слышался не как всегда с запада или северо-запада, а заливал небо со всех сторон. Зенитки палили особенно остервенело. Мы выбежали на улицу и уже мчались к блиндажу, как вдруг этот гул, перекрывая грохот орудийных залпов, словно вырвался из подземелья и сразу подавил все вокруг. Небо тоже почернело, и я увидел, что с трех сторон на город идут самолеты.
Они катились волнами, и свободным от них было только Заволжье. Впереди самолетов лопались и расползались облачка. Но самолеты, не нарушая строя, шли прямо на них, и создавалось впечатление, что разрывы зениток отступают.
Мы добежали до оврага и остановились. Здесь уже стояло десятка три людей. Они оцепенело смотрели в небо. В предчувствии неотвратимой беды мы тоже замерли. Самолеты были еще далеко, только на подходе к городу, а небо, все небо гудело и грохотало, будто его разламывали. Темные ревущие стада все еще гнали перед собой белые облачка зениток, но вот эти облачка стали вспыхивать в их гуще, а самолеты вдруг начали вываливаться из строя и падать вниз.