Я влез на стол и улегся. Меня накрыли одеялом и отрегулировали подвижные части стола, чтобы мне было поудобнее. В следующее мгновение, приказав мне дышать глубоко и равномерно и наложив пальцы на мой пульс, ассистент начал хлороформировать. Первые капли произвели на меня действие сильного удара по носу и почти оглушили. Затем туман опять рассеялся; я почувствовал себя слабым, мне было несказанно гадко и тошно от сильных, захватывающих, проникающих паров наркоза. Они, казалось, прокрадывались в самую середину моего мозга, наполняли мои члены невыразимым чувством слабости и истомы.
Барабаны начали выбивать ритмическую дробь в ушах. Я начал терять свою способность чувствовать, хотя я еще мог слышать и видеть. Затем сознание начало меня покидать. Моя способность мыслить, казалось, была ограничена
пространством, величиной в булавочную головку, в самой середине моего мозга. Вдруг я почувствовал, как чья-то рука приподняла мне веко. На мгновение мне вернулось сравнительное сознание, я различил операционную; те же лица стояли кругом; до моего слуха стали долетать звуки странного, непрерывно болтающего голоса. Голос спрашивал, кончена ли операция, как она прошла, после чего следовала полнейшая бессмыслица, набор слов на нескольких языках вперемежку. Сначала я не мог сообразить, кто это говорит, пока вдруг меня осенила мысль, что это я сам и что профессор грозно приказывает мне замолчать и спать.
Опять наложили маску, последний оглушающий удар этих страшных барабанов поразил мой слух, я почувствовал, как все уплывает, последний остаток сознания меня покинул, и все померкло.
Сколько времени прошло до моего вторичного возвращения к сознанию – я не могу сказать. Но вот, я опять пришел в себя. Странное чувство легкости наполняло мое существо. Я не мог ни видеть, ни слышать, ни чувствовать, я мог только думать, последнее же, с ясностью, никогда не испытанною дотоле. Это новое ощущение продолжалось не более сотой доли секунды, ив следующее мгновение я опять стал и видеть и слышать.
Нечто странное и необъяснимое открылось моему взору. Я находился в той же операционной, тут же стояли профессор, его помощники, но было еще другое лицо, которого я раньше не заметил. Оно лежало на столе и казалось болезненно бледным. Я стал в него внимательно вглядываться с того возвышенного положения, в котором находился. Черты лица казались мне знакомы. Вдруг коченеющее чувство страха охватило меня: я сам был этим человеком, лежавшим там, на столе. Я или, вернее, мое тело не подавало признаков жизни.
Полудосадливое, полуогорченное выражение было нарисовано на энергичном лице профессора. Он стоял рядом с телом и правой рукой щупал область сердца, в левой же еще держал какой-то инструмент. Доктор, который до того хлороформировал, отложил маску в сторону и растерянно перешептывался с другими врачами. Сестры милосердия стояли тут же, не понимая хорошенько, что случилось; одна держала в руках ватные тампоны, другая – лохань.
– Паралич сердца! – сказал профессор. – Это очень скверно, господа, но иной раз не убережешься от подобной случайности, какие меры ни принимай!
Тело же по-прежнему продолжало лежать неподвижно. Глубокий взрез зиял в правой стороне груди. Пинцеты, защемлявшие перерезанные артерии, которых еще не завязали, были на своих местах. Несколько кусочков удаленной кости лежало на боковом столике. Простыни были слегка забрызганы кровью. Некоторое время я не мог сообразить, что именно случилось, затем страшная правда стала мне ясной: смерть наступила под хлороформом! То, что лежало передо мною, был мой труп. То, что я мысленно называл собой, было мое внутреннее самознание, одним словом, то, что в общежитии принято называть душою.
Во время моей жизни я был, безусловно, материалистом. Неожиданное открытие, что существует сознание после смерти, – ошеломило меня, я был к нему так не подготовлен, оно так противоречило всем моим предвзятым взглядам!
Но вскоре весь ужас случившегося стал слишком подавляющим, и я чувствовал, что не в силах долее глядеть на тяжелое зрелище. Я хотел скрыть от себя картину этого изрезанного тела, лежащего среди чужих мне людей, и печальное, но непреодолимое желание посмотреть на лица, дорогие мне, овладело моей душой. Бессознательно я пожелал перенестись на мою далекую родину, в Соединенные Штаты, в дом моих родителей. К моему крайнему удивлению, настоящая картина растаяла, исчезла, и моему духовному взору открылась наша гостиная. Мать моя сидела в любимом кресле и занималась вышиванием, отец читал газету у лампы, хотя предшествовавшая картина была освещена дневным светом, здесь был вечер. Несколько минут это было мне непонятно, но затем я вспомнил, что так и должно быть благодаря огромной разнице в долготе.
Глядя на эту мирную и знакомую сцену, я позабыл на время о происшедшей со мною перемене. Я заговорил с матерью, но мой голос был беззвучен и не произвел на нее никакого впечатления. Сознание неумолимости настоящей действительности вернулось ко мне с удвоенной силой, и я понял, как бесполезны мои старания. Но я не хотел сдаться без борьбы и сосредоточил всю свою волю в одном желании сообщить ей о своем невидимом присутствии. Неспокойное, озабоченное выражение проскользнуло по её лицу, и, обратившись в сторону моего отца, мать заметила, что её беспокоит, как-то я перенесу операцию и скоро ли прибудет телеграмма с извещением о её исходе. Отец взглянул на часы и сказал, что надо ожидать депешу через три-четыре часа, но что он лично не сомневается в благополучном окончании. Но моей матери было уже совсем не по себе, и, говоря, что она слишком нервно настроена, чтобы продолжать рукоделие, она взялась за книгу, но не могла сосредоточиться на ней.
Мне было невыразимо тяжело при мысли, что моих родителей вскоре должно поразить известие о моей смерти и внести горе в их тихую жизнь.
Беспокойное чувство усилилось во мне, и я захотел повидать моего брата. Он был лейтенантом флота и в ту минуту находился с нашей летучей эскадрой где-то в Карибском море, за несколько тысяч верст. Но я уже успел освоиться немного с моим положением, и расстояние уже не было более препятствием. За зарождением мысли следовало её исполнение с быстротою света. Опять декорации переменились, как и раньше, плавно, без остановки или какого-либо толчка.
На этот раз я очутился на капитанском мостике одного из наших крупных океанских крейсеров. Была безлунная, но тихая звездная ночь. Кругом, за кормой и носом огромного судна, расстилалось безбрежное пространство глубоких, синих вод, переходивших в черное, где горизонт сливался с небом. Темная ширь освещалась лишь нашими отличительными огнями, да искрилась тем фосфористым отблеском, который присущ тропическим морям. Корабль, подвигаясь величественно вперед, оставлял за собой длинный путь сверкающих, серебристых водоворотов и пены, где воду бурлили винты.
Идя экономичным ходом, мы почти что беззвучно прорезали воду; никакое сотрясение не доходило до нашей вышки. По временам звуки глубокой, ритмической пульсации машин долетали в нашу сторону. Черный дым медленно и лениво клубился из высоких труб и тянулся темной полосой на целые мили за нами в тихом воздухе. Волны не было, лишь могучая, никогда не стихающая зыбь океана сообщала огромному крейсеру равномерную качку. Высокие мачты, с их боевыми марсами, казались маятниками огромных часов.
Мой брат стоял в плаще около штурвальной рубки и глядел вперед. Только одни вахтенные были видны, остальная команда находилась внизу. Я стал напротив брата и опять сосредоточил на нем свои мысли. Вдруг он отступил от фальшборта и провел рукой перед лицом, как будто что-то закрыло его взор. Я заметил, как он побледнел при свете компасных фонарей. «Не может быть, – пробормотал он, – должно быть, мне померещилось!…» И, постояв в раздумье с минуту, поднял свой ночной бинокль и опять стал вглядываться вдаль. Приближение рассвета давало о себе знать острой свежестью в воздухе, так как брат, завернувшись поплотнее в плащ, стал шагать по мостику в молчаливом раздумье… Я долго еще продолжал глядеть на него… Пробило четыре склянки. Через минуту вахту сменили, и мой брат исчез внизу, чтобы предаться заслуженному отдыху.
Я начал терять всякий интерес к вещам этого мира, членом которого я уже более не состоял. Далее сочувствие и любовь к моим самым близким начали испариться, и я с каждой минутой становился все более и более равнодушным.
Я был невыразимо одинок и страстно желал какого-нибудь общества. Несказанно обрадовался бы я встрече с товарищем-духом, но я был один. Мое отчуждение от всего и всех было полное и окончательное, и сознание его становилось все более и более устрашающим. Я был совершенно покинут в бесконечных пространствах вселенной, совершенно одинок!
Меня начала ужасать мысль о существовании в подобной обстановке годы, столетия, вечность. Это слово «вечность» имело страшный смысл теперь, который раньше был мне недоступен. Я стал понимать до некоторой степени его значение.