плечом к плечу.
Детишки смотрели на них как на Гулливеров. И провожали их долгими восторженными взглядами.
На ботинки, которые они выставляли у порога, гости смотрели с благоговением. И еще до того, как войти в комнату, они проникались уважением к их владельцам. Нам нравится всё большое.
Одного звали Геннадием, другого Александром. Все их называли Генашками.
Когда Толя поступил в университет, они учились на четвертом курсе. Четверокурсников селили по двое в маленькой комнате блока. Им, видно, не досталось. Что нисколько их не расстроило. Вообще казалось, что их ничто не может расстроить. Если бы их поселили в подсобке среди швабр и ведер, они восприняли бы это с философским спокойствием и здоровым чувством юмора. Быт их нисколько не интересовал.
Они были по-суворовски аскетичны. И жили по-спартански просто, без всяких ненужных украшений. Несколько книг, несколько общих тетрадей, кровати, закрытые строго правильными прямоугольниками одеял. Носили прямые черные пальто. Такие можно было увидеть на членах Политбюро, когда они выходили на трибуну Мавзолея.
Разумеется, только по телевизору. Где еще граждане могли увидеть кремлевских небожителей?
Генашки появлялись в общежитии поздно вечером. Занятия, спецкурсы, библиотека, архивы. Ничего они пропустить не могли. Ни под каким предлогам. Хоть землетрясение, хоть что.
Еще они читали лекции в трудовых коллективах: на заводах, в организациях, НИИ. О политике партии, знаменательных исторических событиях, о проклятых империалистах. За это получали от общества «Знание» денежку. Немного. По десять рублей за лекцию. Но при стипендии в сорок рублей это было довольно неплохо. Целую неделю можно от пуза кормиться в столовой.
Толя вселился. Вечером появились Генашки. Они познакомились. Глаза их лукаво блестели. Его рука попала в пресс-машину. Сначала в одну, потом в другую. Может быть, они жили в тайге и запросто здоровались с медведями? Они улыбались, показывая крепкие широкие зубы без единой ущербинки. Такими зубами можно перегрызть хорошую кость. Или грызть грецкие орехи как семечки, выплевывая скорлупу. Здоровые зубы говорят лучше всего о здоровом желудке, который примет любую пищу.
Из внутреннего кармана один из них извлек «огнетушителей». Увидеть, что он у него был в кармане, было невозможно. «Огнетушителем» называла бутылку портвейна емкостью ноль семьдесят пять литра. Бутылка была из толстого зеленого стекла. В карман, который изнутри, можно поставить поллитровку. И то это будет заметно. Никак не «огнетушитель». Может быть, им по заказу шили пальто, как членам Политбюро? Другой тоже из внутреннего кармана достал внушительный газетный сверток. Это была «Правда», которую обязан был выписывать каждый коммунист.
На портрете верного ленинца расплылось жирное пятно от столовских котлет. Они были историками и, конечно, знали про сталинские времена. Всё-таки наше общество стало намного гуманнее. С десяток плавленых сырков. Они были дешевы и таяли во рту как мороженое. Любимая закуска советских времен. Вкусно и не напрягает карман. Почему-то яблоко. Одно. Крупное, с красными боками. Даже запашистое. Из другого кармана, на этот раз внешнего, была извлечена булка хлеба. Тоже завернутая в газету. «Правда» была крупной газетой. В нее можно было завернуть недельный провиант. Хлеб в те времена был ровно в килограмм веса. И был серый по шестнадцать копеек и белый за двадцать четыре. После этого генашки синхронно сняли пальто и повесили их на деревянные вешалки. Пальто отправили в настенный шкаф.
В шкафу что-то крякнуло, как мужичок, которому на спину взвалили мешок муки, не спросив его желания.
Они действовали четко, без комментариев. Один резал хлеб, одинаковыми кусочками. Полбулки хорошими ломтиками, не то, что в столовой, где некоторые клали два ломтика друг на друга. Яблоко ровно на три части. Потом подрезал пластмассовую пробку огнетушители и сдернул ее зубами. Пробку убрал в карман, чтобы выбросить. Другой выставил три граненных стакана, поставив их на одинаковом расстоянии друг от друга. И пододвинул стулья. Стол для ужина был готов.
— За знакомство!
Толя кивнул. Он первый день жил в общежитии. Всё ему было интересно и ново. И он пока не знал, как себя вести.
— Я бы тоже купил, — проговорил он.
Геннашки улыбнулись. Даже улыбки у них были одинаковыми. Широкие. И глаза смеялись. Толя снова залюбовался их крепкими зубами. Он похвалиться своими зубами не мог.
— Живем-то не последний день, — проговорил Саша. — Всё у нас впереди. У нас сегодня зарплата.
Дважды в неделю, после очередной лекции и в субботу, генашки устраивали такое небольшое застолье с непременным огнетушителем. Каждое застолье было приурочено к какой-нибудь исторической дате.
Толе ничего не оставалось, как садиться с ними за стол. Его просто бы не поняли, если бы он отказался. Четвертого жильца (он почему-то вселился только в ноябре) они не любили. С первого дня он вызвал устойчивую антипатию и нежелание с ним дружить. Он был невысокого роста с некрасивым красным лицом. К тому же одутловатым. С глубокими морщинами, как у старика. Как будто он бухал, не просыхая, неделю, а потом давил подушку. Он писал стихи с редкими глагольными рифмами. А чаще обходился без всяких рифм. Для этого у него была общая тетрадь, озаглавленная «Мои стихи». Стихи были бездарны. Но он их всем читал. И был уверен, что его не понимают. Приходил он поздно или вообще не являлся ночевать, напросившись у кого-нибудь на ночлег в общежитии. Вскоре ему стали отказывать под разными предлогами. Заявлялся он обычно поддатый и начинал ко всем приставать. К каждому подходил и спрашивал, что он делает, какую книгу читает или что такое пишет.
Задавал еще какие-то дурацкие вопросы, на которые никому не хотелось отвечать. Начинал декламировать свои стишки. Читал он их нараспев, подвывая, и махал руками. Хотелось куда-нибудь убежать, чтобы не слушать этого кошмара. Но бежать было некуда. можно было заткнуть уши. Но они были людьми деликатными. И так оскорбить человека не осмеливались.
Из его творчества Толя запомнил только одну поэзу. Была она длинная и монотонная. Лежал в постели, и вот руки как-то сами потянулись. И он ничего не мог поделать с собой. Потом ему стало стыдно. Всё-таки он уверен, что это не хорошо. Как он этими же руками будет брать хлеб и класть его в себе в рот, пожимать другим руки? Долго мыл руки с мылом, шоркал их с вехоткой. С остервенением.
Ему кажется, что никогда не отмоет руки. Это навсегда останется. Как же ему теперь жить? Он дает клятву никогда больше не заниматься онанизмом, как бы ему не хотелось этого.
Сессию он не сдал. Еще какое-то время болтался по студгородку, а потом исчез. Они остались в