— Мне казалось, что у меня есть и место и дело. Я…
— Только казалось. Бродишь по дивизиям, в полках сидишь, где колесо дочинишь, где телегу, кому сенца подкинешь, кому досочек. Что ты, снабженец? Или без тебя интенданты не обойдутся? Ты же руководитель сельского района. Сельского! Пойми…
— Но я…
— Опять — «но»! У тебя нет людей? У тебя нет коней и машин? У тебя нет семян? — Долинин молча кивал головой при каждом вопросе. — А земля–то есть у тебя, наконец, или тоже нет?
— И земли почти нет. Мало, во всяком случае.
— Этого мало? — Острый ноготь прочертил длинную отметину вдоль коричнево–красной линии, пересекшей долининскую карту. — Засей, и ты увидишь, как это много. — Секретарь обкома понизил голос: — Я же понимаю, Долинин, у тебя ничего нет. Но и ты пойми: авитаминоз в городе, цинга, снабжение через Ладогу… Настой из еловых веток — это… это… Не нахожу слова… Врачи рекомендуют, а я не верю. Капуста нужна, морковка, А где они?
Виток за витком наматывал Долинин на палец нитку от обтрепавшегося обшлага гимнастерки.
— Отпустите в армию, — сказал он, глядя в пол. — Пойду, как Антропов…
— В армию? — поразился секретарь обкома. — Вот этого я от тебя не ожидал. Что ж, иди в армию. Пожалуйста. Иди! А упражнение свое забирай, храни в несгораемом. — Он отодвинул бумага Долинина и поднялся за столом, высокий и костистый, злой, каким пятнадцать лет назад бывал на заводе, когда комитет разбирал дело какого–нибудь комсомольца — лодыря или разгильдяя.
Долинин тоже встал, сложил карту и рассыпанные страницы и молча пошел к двери. Он уже нажимал тяжелую бронзовую ручку, когда, позади послышался тихий оклик:
— Яков!
Долинин обернулся. Секретарь обкома все так же стоял за столом, опустив голову.
— Яков! Вернись и сядь.
Долинин вернулся, но не сел. Секретарь обкома почти насильно снова усадил его в неудобное, излишне податливое кресло, придвинул свое и сел близко, колени в колени.
— Ну что ты, ей–богу, нервный какой? — сказал он. — Не разговор, а сущая истерика у нас с тобой получилась. Ты не слыхивал, между прочим, как сошлись однажды двое скупых в сумерках: «Ведь мы друг друга знаем, — зачем нам зажигать свечи!» Мы с тобой хоть и не скупые, но друг друга тоже знаем. Зачем нам жечь свечи! И так все ясно. Ты сам видел мертвых на улицах, сам жевал эту черную корку в сто двадцать пять граммов. Признаюсь — не стыдно: когда приносили сводку о том, что муки на складах оставалось на один день, я тоже хватался за голову и тоже готов был идти в солдаты. Думал: там, в бою, я потеряю одну, свою, жизнь, а здесь перед партией, перед народом отвечаю за сотни тысяч жизней. Ты понимаешь меня? Ты же сам отвечаешь за многие жизни.
Не вставая с кресла, секретарь обкома протянул руку за портсигаром и закурил.
— Просишься в армию! А вдумайся: на своем, посту ты ведь и так солдат. Мы все солдаты. Город стал единым фронтом. А у тебя там вообще как на передовой. Ты, я бы сказал, не просто солдат, а солдат окопный, то есть самый боевой. Будь им до конца, поезжай в район и дерись до последнего. Каждый человек на счету, тем более — способный, талантливый человек. А это разве не талантливо — косить для армии сено под снегом, как делал ты зимой? Это просто непостижимо!
Он замолчал, видимо вновь изумляясь тому, как это в февральские вьюги, собрав пожарников, милиционеров, рабочих судостроительной верфи — всех, кто только мог тогда двигаться, ходил Долинин в не выкошенные с осени луга и драл там из–под снега прошлогоднюю жесткую траву. И не охапки это были, а стога, десятки стогов…
— Да, на счету, — повторил он. — Каждый из нас на счету, и каждый должен встать в строй и занять именно то место, где он больше всего принесет пользы. Это значит занять место в боевом порядке, как говорит армейский устав. А боевой порядок, знаешь, что такое? Построение войск для боя. Поезжай, Яков, и займи свое место в боевом порядке. На солнце взгляни, припекает. Ему все нипочем, светит, за душу берет! Поговорил вот с тобой, самого в область тянет. И что ты думаешь, поеду, сеять будем. Не пожалей часок–другой времени, пройдись по городу, увидишь интересное. Землю ищут люди. А у тебя ее!..
Секретарь обкома встал и, заложив руки за спину, прошелся по диагонали кабинета.
— Если все еще сердишься, брось! Планчик свой спрячь. Ни к чему он. Есть в нем и здравые мысли, но, в общем, подобных планов стратеги доморощенные, вроде тебя, нанесли нам уже много. Ты мне составь лучше план весеннего сева, это у тебя лучше получалось, помнится. И медаль непременно надень. Слышишь?
— Слышу…
Вдоль площади, на которую Долинин вышел в сумерках из Смольного, ветер нес с моря теплую влагу весны, раскачивал голые черные липы; в сквере мигали фонарики патрулей, и в окрестных улицах торопливо стучали шаги редких прохожих.
Мысли Долинина разбегались. Сеять? Вернуться к любимому делу? Казалось, чего бы еще и желать–то? Но что и чем и где сеять? Какими средствами и силами, на какой земле? Не получится ли из всего этого тот мыльный пузырь, который, раздувшись, горит пестрой радугой надежд, а лопнув, оставляет только каплю мутной воды?
Спотыкаясь в потемках, то и дело предъявляя документы на перекрестках, добрел он до двора дома, где жила старшая сестра Ползункова. Ползунков, при свете аккумуляторной лампочки копавшийся в моторе, провел его в закопченную дымной времянкой мрачную комнату, где была уже приготовлена постель, подождал, пока Долинин уляжется, помог сестре распилить какую–то доску — дрова на утро — и снова отправился к машине.
Долинин укрылся с головой, чтобы не слышать назойливого скрипа оторванного ветром железного листа на крыше, но заснул не скоро. Он все продолжал разговор с секретарем обкома и молча кивал головой на его короткие вопросы: «У тебя нет семян? У тебя нет коней?» У него ведь и в самом деле ничего, кроме изрытой траншеями земли, не было.
2
Назавтра Долинин встал с тупой ноющей болью в коленных суставах: с рассветом начался дождь, и перемена погоды обострила ревматизм. Скверную, беспокойную болезнь эту он приобрел минувшей осенью в партизанском отряде: В конце ноября, когда жизнь в районе, казалось, замерла совсем, Долинина, после его настойчивых просьб, обком отпустил к своим, за линию фронта. Ветреной ночью тихоходный самолетик сбросил одинокого парашютиста в условленном месте недалеко от Вырицы. Долинин упал в болото. Подогреваемая теплыми ключами, трясина эта замерзала трудно. Сгущая ночную мглу, над нею клубились льдистые, холодные туманы.
С первых же шагов по торфяным топям Долинин стал ощущать, как стекленеет его намокшая одежда, как жгучий холод стискивает тело. И сколько бы ни грелся он после у лесных костров и в жарких землянках, каким бы черным, приторно сладким, заваренным на чистом спирту чаем ни поил его Солдатов, озноб этот не проходил ни на длительных маршах, ни в стычках с немецкой охраной возле мостов, ни тогда, когда, напрягая все силы, по снежным целинам приходилось спасаться от погони, бегом уходить за десятки километров от только что взорванного железнодорожного пути или подожженного хранилища бензина на полевом аэродроме. А позже стали ныть и пухнуть суставы.
— Стариковская болезнь, Надежда Михайловна, — ответил Долинин, когда сестра Ползункова спросила, отчего он так морщится, будто горькую пилюлю проглотил. — Тридцать шесть лет ничем не болел, а тут сразу — ревматизм!
Надежда Михайловна посетовала на то, что в Ленинграде трудно найти муравейник, а то бы она запарила его в кадушке, заставила бы Долинина засунуть туда ноги; подержал бы он так раз, да другой, да третий, и ревматизм как рукой бы сняло. А то и просто бы спиртом муравьиным натереть — тоже хорошо. Но коли ничего этого нет, теплом надо полечиться. Вылечиться, конечно, так не вылечишься, но от тепла все же легче будет. Она развела огонь в буржуйке, и Долинин грел свои колени перед раскрытой дверцей, то и дело смахивая угольки, трескуче летевшие на одежду.
С машиной у Ползункова не ладилось: разобрал мотор, а собрать еще не успел, — ехать было не на чем. Досадуя и не переставая размышлять над словами секретаря: обкома, Долинин просидел в темной от досок на окнах комнате до вечера. Вечером, еще раз перечитав записанный на клочке бумаги странный адрес, который сообщил ему Терентьев, отправился пешком к Исаакиевскому собору. Красный свет солнца, перед закатом выбившегося из–под темных фиолетовых туч, тускло отражался от вымазанного серой маскировочной краской огромного купола. Тишина стояла над пустынными площадями вокруг собора и возле Мариинского дворца. Перед дворцом, под усеченным дощатым конусом, в желтом, сочившемся через щели песке, был скрыт и неслышно скакал один бронзовый всадник, догоняя другого, отделенного от него собором и тоже зашитого в такой же футляр из досок и песка.