– Сынок, мы в какую сторону едем?
Если мир в одночасье лишится дураков (почему-нибудь или чудом), он взлетит на воздух, приобретя райскую невесомость.
На вокзале на подоконнике, где ему пришлось провести хвостик ночи, Матвей прочитал: «Мужской образ – поиск и смерть; женский – творение и рождение». Синим фломастером и едва ли не хромающей орфографией. Явно не Мирча Элиаде писал. Но может быть, кто-то из начитавшихся.
Эта сакрализация всего окружающего пространства чревата полной профанацией. Нет, не чревата, повальная сакрализация и есть профанация. Чем больше глобальных смыслов находим мы у себя под ногами, тем проще перешагиваем через них или даже затаптываем в грязь. Наверное, это естественно. Если идея превращается в миф, то ей суждено пойти по рукам.
Девушка, разочаровавшись в посетителе (ожидала, видно, кого-то другого), всё отрицала. Нет, вы, наверное, ошиблись. Да, мы купили эту квартиру три года назад. Но нет, у прежних жильцов не было больного сына. Кажется. Нет, она не знает их нового адреса. Извините, она… – и уже начала раздражаться.
Соседка его узнала. Даже – кажется, Матвей – вспомнила по имени. Костю родители увезли, да давно. Обменяли эту трехкомнатную на другую, поменьше, зачем, не знаю. Куда?
А он вспомнил – письма! – и снова дернулся к кнопке звонка.
– Опять вы? Какие письма? – это неважно, притворялась она или правда была такой дурочкой. – Ах, письма… что-то припоминаю. Да, сюда приходили какие-то письма без обратного адреса, и папа попросил на почте, чтобы нам их больше не приносили.
Вот и всё. Вот и всё.
А он так гордился тем, что может – на уровне – что помогает Косте своей писаниной, помогает – жить. И не то чтобы он никогда не предполагал. Такой возможности. Но как она с первой попытки попала в точку? Лисенок…
Следующая ночь была ночью настоящего кризиса. Видимо, давно должно было ему случиться, да и повод-то больно хорош! После почты (где ему вернули несколько замызганных конвертов), после трех-четырех знакомых (где его едва узнавали по каким-то там причинам пятилетнего возраста), после паспортного стола (где ему отказали в выдаче явок и адресов), Матвей не ощущал себя вполне живым.
Так что – когда его родная бабуля, тучеподобная баба Роза ахнула в открытую дверь: «Кого принесло, твою мать!», – Матвей не обиделся и не рассмеялся. Он с трудом поднял ногу, дабы переступить порог (тем более что хозяйка его к этому не очень-то поощряла), протянул бабе Розе мешок с едой и выдавил из себя, как капельку пасты из тюбика:
– На одну ночь.
Роза недоверчиво попятилась и лишь заикнулась:
А может, у Вальки переночуешь? – но тут же поняла, какой он усталый, пьяный, несчастный и злой, а потому решила постелить ему на балконе.
В три часа он проснулся от жажды и тоски. Тошнило со всех трех сторон: физической, духовной и метафизической, а вопрос о смысле жизни, еще не стоявший на повестке вчерашнего дня, мыкался где-то между сознанием и подсознанием. Тошнило почему-то от хвойного запаха, хотя джин он, кажется, сегодня не… Город глупо моргал фонарями, за стеклянной дверью храпели бесчисленные родственники. И сон, и хмель, взявшись за руки, спрыгнули за борт, а Матвей остался буквально как дурак сидеть на своей раскладушке на балконе пятого этажа. Еще не понимая, какая муза его укусила, хватаясь за волосы, грызя кулак, – он думал. О том, что ни строчки не написал с тех пор, как… О том, что мысль обязана раскачиваться на качелях, отрываться и лететь к другой раскачиваемой трапеции, не будучи уверенной, что успеет точно в секунду. О том, что Кьеркегор ничего не боялся. И о том, почему баба Роза хранит не балконе столько еловых ветвей. И о том, что обязательно нужно найти смысл своего пребывания здесь. И о том, как это трогательно, что Фенечка снимает с себя крестик каждый раз, как… И о том, что… (список открыт).
С этими мыслями он дошел уже было до ручки, даже начал было писать Фенечке письмо, но тут оказалось, что ручка дверная, голова больная и – утро.
И хотя ему казалось, что началась для него новая жизнь, уходя, не удержался поинтересоваться у старой:
– Баба Роза, чего это у тебя елки-палки живут на балконе?
– Да дед больно плох, не сегодня-завтра помрет, – прогремела та, даже не включая в коридоре свет и тесня Матвея к выходу. – Мы тогда на даче были и нарвали веток на похороны, а то чё взад-назад ездить? – и еще задумалась, не взять ли с внука на похороны денег, но он – уже за порогом:
Передай дедуле мои глубочайшие соболезнования, – и ушел, даже не поблагодарив за ночлег.
18
А между всем этим прочим Евовичь сидела на полу тюремной камеры и вслух горевала по матушке. По всем прочим родственникам она тоже горевала, но по матушке – особенно. Девчонка, что с нее взять!
А, мы забыли вот чего еще сказать. Матушка (равно как и батюшка) Евовичи (равно как и Адамовича) работала на секретном заводе, где выпускалась секретная продукция. Разведки всех дружественных и вражественных стран уже много лет пытались разгадать секрет этого предприятия, но – тщетно.
Теперь Инфаркт Миокардович сидел за своим резидентским столом и строил коварные планы. Он обдумывал, как лучше поступить: потребовать за Евовичь у ее родителей выкуп (секретные материалы) или же использовать девочку в качестве агента влияния. Последний вариант был очень заманчив. В случае удачи Кощей мог обратить в свою веру сразу двух работников Секретного завода.
Но как расположить к себе Евовичь? Можно, конечно, прикинуться ее освободителем и навеки подружиться со всей семьей Сиблингов. Адамович вряд ли что-нибудь заподозрит, вот только бы Жучка не помешала…
Он отодвинул недостроенные коварные планы на край стола. Евовичь подождет, а на повестке дня у нас – Жучка. Повестка дня стояла в соседней комнате, а на ней, накрытая простынкой, лежала несчастная собачка. Глаза ее были закрыты, а пульс ее был нитевидный. Вокруг – очень гордый – расхаживал шпион-ветеринар. Он только что закончил операцию по вживлению под Жучкину кожу малюсенького подслушивающего устройства, призванного передавать всё, что будет говориться в радиусе семи метров от собаки.
Инфаркт Миокардович свистнул Сумрачного…
Операция прошла успешно, пациентка должна была через полчаса очнуться, так и не поняв, что с ней произошло. Инфаркт Миокардович свистнул Сумрачного. Верному псу надлежало за эти полчаса оттащить бесчувственное Жучкино тельце куда-нибудь поближе к ее родному дому и оставить там под кустом. Заодно ротвейлер мог разнюхать обстановку в клубе и на площадке собаководов, не вызывая ни в ком подозрения.
Сумрачный сурово, но аккуратно взвалил Жучку-с-жучком себе на плечо, посмотрел хозяину в глаза с чувством истинного патриотизма и удалился под музыку, приличествующую патетическому моменту.
Не имея наглости вернуться домой без сестры, Адамович принял предложение Каруселькиной переночевать у нее. И о чудо! Возле Киссиного дома, оказалось, расслабленно паслась Жучка, бледная и бестолковая от наркоза. На все восклицания и вопросы несчастное животное только икало и пожимало плечами. Она даже ухитрилась отказаться от порции румяных сосисок, заботливо выуженных Киссой на ужин (из факирского цилиндра).
Делать нечего, тут нашим друзьям оставалось лишь произнести магическую фразу о том, что утро вечера мудренее, но вдруг они заспорили. Что имели в виду древние, составляя эту поговорку? То, что утро мудрее вечера (так утверждал Адамович), или то, что оно – мудрёнее, то есть сложней, заковыристей (это доказывала Кисса, барабаня лапками по столу)?
Наконец, пресыщенные событиями и эмоциями дня, они начали неповоротливо отходить ко сну – прямо поверх барахла и ругая вслух Инфаркта Миокардовича. И так как верная Жучка была тут как тут, болезненно взвизгивающая из сна, то Кощей Бессмертный сразу узнал о себе много нового, по крайней мере, он понял, что наполовину разоблачен. Это заставило его корректировать план строительства коварных планов.
И еще стоит добавить, что Кисса выдала Адамовичу для сна подушку в кружевной наволочке, по этой причине то правое, то левое ухо мальчика всю ночь застревало в кружевных снах.
19
(Это – мамин дневник.)
Я почувствовала в происходящем недостаток глубинного смысла, когда узнала, что у меня будет ребенок. Как будто не глядя, спускаясь по лестнице, не рассчитала количество ступенек и неловко оступилась. У меня всё было: любимые родители, муж, друзья, работа в газете – тоже любимая. Свое будущее, предполагаемое дитя я любить не могла: ведь я его не знала, а привязанность к идеальному образу (к розовому пупсу в кудряшках) казалась мне штукой неискренней.
Книги наперебой говорили о наступлении звездного часа женщины, советовали ждать какого-то прозрения. Я не хотела ждать, я отправилась прозрению навстречу. Тем более что легкое, но постоянное подташнивание настойчиво требовало себе духовного оправдания.