Все это было – вчера? – при царе Николае, только за минусом красных расстрелянных лет.
Не было красных! Над родиной слава былая!
Возле парадного – лаком сверкающий кабриолет.
1991
«Душа еще жива…»
Душа еще жива,
цела – не извели,
как церковь Покрова
над водами Нерли.
Парящая, светла,
хотя в воде мазут.
Грань каждого угла
ясна, как Божии Суд.
Над зеленью полей,
над белизной снегов
она хранит друзей
и… стережет врагов.
1992
Из книги «Навеселе, на дивном веселе»
«А землю трогает снежок…»
А землю трогает снежок
И все не тает… А пора бы!
За щеки вставив пирожок,
идут смышленые прорабы.
Они задумали завод,
они поднять его решили
среди пружинистых болот,
где до того – лягушки жили.
И просиял небесный свод,
и вздрогнул лес, как от щекотки
…Они задумали завод
по производству белой водки.
Сейчас начнут повелевать,
сейчас закурят для начала.
И наш завод начнет вставать
и озираться одичало!
1959–1991
Очкарик
В деревне, где живу, старея,
меня, погибшего за Русь,
все принимают за еврея.
Пошто?! Ответить не берусь.
Ведь ни маци не ем, ни квасу
не отвергаю, ан – не тот…
Хотя принять за папуаса
резонней… Вот ведь анекдот!
Должно быть, это только внешне
я не еврей и не узбек,
а если взвесить, то, конешно, –
еврей, албанец, финн кромешный,
француз! Очкарик… Человек.
1991
«Все пою и пою…»
Все пою и пою,
как дурак тухломыслый.
Попаду ли в струю?
Или – заживо скисну?
Попаду, попаду!
Меня будут печатать.
Я еще накладу
свой большой отпечаток.
1962
«В час есенинский и синий…»
В час есенинский и синий
я повешусь на осине.
Не иуда, не предатель,
не в Париже – в Ленинграде,
не в тайге, не в дебрях где-то,
под окном у Комитета…
Что мне сделают за это?
1960-е
«Положили его на снег…»
Положили его на снег.
Вытащили из него гвоздь.
Хотел совершить побег.
Ноги его – врозь.
Черная, точно тушь,
вывалилась слюна.
Жене он теперь не муж –
не годен на семена.
Дождик его кропит.
Товарищем он убит.
Мол, не беги, подлюга,
один без меня… Без друга.
1963
Полюбить бы женщину… «за так»…
Полюбить бы женщину… «за так»:
не за глазки, не за живность бюста.
Полюбить бы женщину за рак,
за суставы, звонкие от хруста,
за тяжелый запах изнутри…
Полюбить бы, как лицо зари!
1960-е
«На карауле не стоял…»
На карауле не стоял
у мавзолея… Но у склада,
где дядя мыло выдавал, –
стоял! И думал. Думать надо.
Какой ни есть, но все же пост.
Пускай за дверью спят портянки,
ушанки, ящик папирос,
пускай – ботинки, а не танки.
Сказали: стой! И вот стою.
И автомат щекочет спину.
Отца угробили в бою.
А что, скажите, делать сыну?
1968
Земля
Круглая… И нету ей врача,
если заболеет почему-то…
Мне все чаще страшно по ночам
из-за Магелланова маршрута.
Круглая… Так честная вдова
остывает, старости подвластна.
И, выходит, Ленин-голова
для других старался понапрасну.
Звёзды гаснут и не на Кремле,
мрут не только люди, но – планеты…
Я б желал медлительной Земле
превратиться к финишу в комету!
1955
Нашествие
Был город крышами очерчен.
А по земле, по мостовым
ползли задумчивые черви, –
кишечный рядом с дождевым,
внезапно вылезший из фруктов
со срочно вставшим из могил;
неразличимый вкупе с крупным.
Тот бесподобен, этот мил,
сей шелковист, а третий влажен
Мой город был обезображен.
Из окон, связками свисая,
сцепясь сосисками в круги, –
вдруг разрывались на куски!
А в центре – женщина босая
с букетом нежности и грез
шла по червячному раствору,
и в пару дивных ее кос
вплеталась лента солитера…
А ветер, в посвисте и гике,
листал распластанные книги.
И Богом данные надежды
рвались, как ветхие одежды.
1963
«Бродвеем – в наркоплен…»
Константину Кузьминскому
Бродвеем – в наркоплен,
отведать белены.
У негра до колен
приспущены штаны.
Улыбка до ушей –
кейфует старина.
На черном – мельче вшей,
как гниды, – седина.
Из урны – сибарит! –
надкусанный банан.
И мягко бьется стрит
лбом в мраморный туман.
6 марта 1990, Нью-Йорк
«На лихой тачанке…»
На лихой тачанке
я не колесил.
Не горел я в танке,
ромбы не носил,
не взлетал в ракете
утром, по росе…
Просто… жил на свете,
мучился, как все.
1971
Не пишет Шолохов
Не пишет Шолохов, не пишет
при ситуации любой…
Будь я к нему чуть-чуть поближе,
спросил бы: «Миша, что с тобой?»
В садах за Доном зреют дули,
смолкают войны там и сям,
Хрущев успел покончить с культом
единым стал Лаос, Вьетнам;
уже и Сахаров все тише,
и Солженицын – лататы,
а Миша Шолохов не пишет,
разводит в Вешенской цветы.
Его романы (да и сам он) –
пример писучей детворе,
но ведь романы те писал он
давным-давно… Как – при царе.
Уже пробил Гагарин крышу,
людишки ходят по луне,
и только Шолохов – не пишет!
А почему? По чьей вине?
Быть может, все ему постыло,
и стал он выше суеты?
Не та зимует в теле сила?
В мозгах запасники пусты?
Пусть так… Порою даже Пушкин
молчал. Мелеет даже – Нил.
Ну, не роман, так хоть частушку
нам в утешенье б – сочинил!
Уже и «Тихий Дон» все тише,
и шепоток про это сник…
Не пишет Шолохов, не пишет,
а ведь – зело писал старик!
1970
Скука
Боюсь скуки… Боюсь скуки.
Я от скуки могу убить.
Я от скуки податливей суки:
бомбу в руки – стану бомбить,
лом попался – рельсу выбью,
поезд с мясом брошу с моста!
Я от скуки кровь твою выпью,
девочка, розовая красота…
Скука, скука. Съем человека,
перережу в квартире свет.
…Я – сынок двадцатого века.
Я – садовник его клевет,
пахарь трупов, пекарь насилий,
виночерпий глубоких слез.
Я от скуки делаюсь синим,
как от газа! Скука – наркоз.
Сплю. Садятся мухи. Жалят.
Скучно так, что… слышно!
Как пение…
Расстреляйте меня, пожалуйста,
это я прошу – поколение.
1957
«Хочу увидеть короля…»
Хочу увидеть короля.
Живого. В праздничном мундире.
Ведь где-то есть еще земля,
пускай – единственная в мире,
где стража стынет у крыльца,
где королевская охота,
принцессы, бледные с лица,
по гроб влюбленные в кого-то…
Ведь где-то есть!
…А, может, – нет?
Скорей всего – король задушен.
Дворец пошел под сельсовет
или, по пьянке, был разрушен.
Смекнула стража, что к чему,
ушла в пожарники… А девы –
так до сих пор и не пойму, –
принцессы глупенькие, где вы?
1960
Тьма внешняя
Как бы во сне, на дне развалин храма,
разбитого войной или страной,
лежали мы во власти Тьмы и Хама,
покрытые кровавой пеленой.
Сплетенные корнями сухожилий,
проклеенные вытечкой мозгов, –
развратники, пропойцы, пыль от пыли,