Парторгу колхозному вообще дивную вещь подарил: такую посудину, в которой горячий чай не стынет, хоть целые сутки его там держи. Называлась эта штука по-иностранному — термосом. Мишка хвалился, что выменял его у американца. А парторг-то — рыбак заядлый, подарок в самую точку. А всяких губных гармошек, коротких и подлиннее, с десяток раздарил кому попало. А какие отрезы крепдешинов, и креп-жоржетов, и шевиотов в сундуке держал на посмотр да на показ, бабы только ахали. Но недолго ахали. Как запоем поболел Рудакин, все спустил по дешевке, и лишь девке своей, Галинке, кое-что пошить успела жена рудакинская, сама всю жизнь проходившая почитай в отрепье, потому что шибко работящая была. С первых дней, как еще до войны выскочила радостно за балагура колхозного, сразу в домашнюю работу впряглась под командой свекрови и после свекрови, когда та померла от грыжи, весь дом рудакинский на себе тянула. И в колхозе, само собой… Уже до войны они были разные. Надька, жена Мишкина, трудяга-работяга, а он больше придумщик да балагур. На войну уходил с первыми призывами, уходил, как на праздник, за наградами да за славой, да с надеждой, что через месяц-другой, фашистов разгромив, паспортишко в руки и ноги в руки — да в город какой-нибудь, где жизни больше. А вернулся через шесть лет, не по воле вернулся. Когда б всем по воле, кто б колхозы подымал… Деревня, хотя войны и не знала, но обхудилась вконец. Недельку потряс медальками на груди Михаил Рудакин, а дальше, будь добр, впрягайся без просвету…
Первыми начали невзлюблять Мишку колхозные вдовушки и девки-перестарки. Он, этот чудила, любовные дела исключительно со своей костлявой Надькой имел, а всем прочим, кого бабья тоска до болезней доводила, одни подмигивания да намеки неприличные, а дела — никакого. Потом начальству надоел со всякими бесполезными придумками. У начальников тогда еще не было ни машин, ни мотоциклов, так уговорил купить рысака и коляску на мягком резиновом ходу, а сам как бы извозчиком. Ухнули добро на рысака, а он побегал по колхозным дорогам колдобинным, да и поломал ноги, а как списывать?
Мужиков деревенских, целых и калеченых, тоже на всякие глупости подбивал. Уговорил речку их, мелководную и чернодонную, что протекала наискось деревни и утекала в другую речку, что чуть больше, перегородить в узком месте, с дальних озерец карасевых мальков натаскать, вот тебе и своя рыба в деревне. В воскресные дни да по вечерам сооружали мужики, да и бабы тоже, дамбу из земли и глины, и соорудили, но пустячка не учли, что в том самом месте сток с фермы. По весне особенно стекало дерьмо коровье в речку, разбавлялось само по себе течением, и ничего, скупнуться можно, и даже пескари водились, иные ладошки покрупней. А как перегородили, первой же весной, еще до всяких мальков, такой вонятиной поперло на деревню, с подветру, значит, что какие там мальки, если даже утки только крякали противно, а в это озерце вонючее не лезли. И когда разобрали и воду вроде бы спустили, дерьмо осело по берегам да на дне и все лето смердило.
Кажется, после того сдвинулся в запой Мишка Рудакин и в рабоче-человечье обличье так и не возвратился. По похмелью перевернулся с трактором и шею себе сломал смертельно.
Надька, жена его, неделю ревьем ревела, работала и ревела, и ничья жалость в пользу не шла, пока сама не успокоилась и на парней-безотцовщину душу не направила.
Рудакинские сыновья еще с мальцовского возрасту уже разнились постороннему глазу. Старший, Андрей, тот, без спору, в мать пошел. И работящий, и ко всякому крестьянскому делу сообразительный, к дому заботливый. Как Галинка-сестра замуж вышла в деревню, что через деревню, почти рядом с районом, так стал Андрей первым помощником матери, которая по смерти мужа тощала с каждым годом, но вкалывала, как и прежде, без передыху.
Младший, Санек, Сашок и просто Саня, тот не иначе, как весь с отца скинулся. В школе — в деревне в ту пору еще школа была четырехкласска — учился лучше брата и ни в одном классе по два года не просиживал в отличие от Андрея, за что и имел поблажку от матери по домашним делам. Но проказничать начал, как только путем говорить научился. Дома проказничал с разными прикидонами. С теми же курами. Их было с десяток да петух-красавец. Какая задача была? Прежде чем в школу убегать, Андрей по корове ответственный — в стадо отогнать. А Санек? Ему надо кур общупать. Какая с яйцом, ту в курятнике оставить, какая — без, та гуляет. Общупать — это курицу под мышку хвостом вперед, палец засунуть, откуда яйцо вылупляется, если яйцо есть, палец не ошибется. Однажды решил придурнуть, сделал вид, что по ошибке, и петуха прощупал, засунул ему палец в задницу, да так глубоко, что сперва петух перья начал терять, на кур только вскакивал без всякой пользы, а потом совсем зачах, пришлось рубить голову и в суп. Конечно, соседский петух соседей в обиде не оставил, только чужой — он и есть чужой. Пока нового цыпленком взяли, пока дорос до своей работы — одни потери.
Или корове в сено белены поднакидал, посмотреть, что будет. С человеком известно что. Иной пацан нажрется опять же для интересу и сперва вроде человек человеком, только щурится все время, будто вшей высматривает, потом, значит, вши ему и вправду чудятся, начинает со всех снимать и ногтями давить. Если мало выжрал, на том дело и кончается, но если пережрал, так диковать начинает, только хватай да связывай. Молоком отпаивали. Как отпаивали, не помнит, но гордится. Еще бы! Лишнего молока ни у кого. Лишнее в сметану, потом на масло, а масло — на сдачу государству. Попробуй не сдай что положено! А тут — отпаивали!
Но эта мода быстро прошла. Отцы и матери, кто без отцов, приемчик такой придумали: прежде чем отпаивать, «беленному» секли ремнем задницу до кровяных полос, а потом уже за молоко… Тут шибко не погордишься.
А корова? Корова не человек, она умная, в ней ум весь как есть на жизнь настроенный, а не на всякие фокусы, — жевнула пару раз да выплюнула. Мать в сене белену нашла, Саньку пытала, в стайку накидал или на сеновал. Санька признался, что только в стайку. Собрали, сожгли.
Еще вот ведь какое диво. Рудакин-отец песни любил распевать и по пьянке, и по трезвости. Но вместо голоса перла у него изо рта сплошная хрипота, чувства на песню не имел, и когда в компании, все его упрашивали, чтоб лад не портил. Зато у Рудакиной-матери голосок был суще ангельский, только пела она очень редко, а когда муж помер, никто не помнит, чтобы пела даже в застолье. Так вот, по природной причуде, весь в отца вылупившись, Санька только голосок ее и поимел в наследство. И что? На пользу?
Отец разные песни пел, в том числе и хорошие тоже. Санька же, ну ведь совсем шкет был, а запомнил от отца одни гадости. Залезет, случалось, на крышу, это когда матери дома нет, и на всю деревню мамкиным голоском такую вот похабень:
На позицию девушка,А с позиции — мать.На позицию честная,А с позиции б…
Кто из соседей пристыдит, он хохочет только. Но тоже нарвался однажды. Пололи картошку, мать в одном конце огорода, мальчишки с другого конца ряды вели. Санька возьми да и запой:
Ты меня ждешь, а сама с офицером живешь…
Тут мать, будто сама белены объелась, глаза вширь, руки с пальцами врастопырь вперед, налетела, как коршун, и давай лупцевать любимца своего почем зазря. Ни до, ни после пальцем ни одного не трогала, а тут Андрейке вмешаться пришлось, за подол потянул, на землю, на ботву картофельную опрокинул. Потом оба утешать замучились, выла страшно, без слез…
Но, пожалуй, неправда, не один только голос унаследовал Санек от матери. С общего женского погляду, Рудакин-отец лицом был так себе, все крупно, будто одно другому мешало, ноги к тому же коротковаты и кривоваты. Хвастался, что из казаков бывших…
И тут опять природная причудь. Андрейка, что характером да повадками, да трудолюбием — весь в мать, лицом и фигуркой — отец родимый. Зато Санек — черты лица тоньше, и постройней, и мастью… Отец и мать — оба русовласые, да с разницей. Санек материнскую разницу поимел. Девчонкам нравился. А уж они ему! Со второго класса под подолы шарился, и по рукам получал, и по носу, но обиды по себе не оставлял, прощали. Потому что был еще и добрым. Кусочек хлебушка в тряпочке, чтоб на перемене съесть, — хочешь? На. Запросто отдавал. Игрушки какие — на, поиграй. Поломал? Ну так, для порядку — слегка по шее.
Андрейку же все считали жмотом. Он таким и был, бережливым, рассудительным, если что нес, то только домой, а никак не из дому. Девчонки в школе его не любили, мальчишки только уважали, потому что если дрался, то до полного уморения. Впрочем, по-одному братья дрались редко. А редко дрались, потому что вдвоем что троих, что четверых побить могли, — к ним не нарывались на драку. Разве что чужие, пришлые.
Скоро Санька обогнал Андрейку по классам, который остался на второй год в четвертом, и по тогдашнему закону о всеобщем семилетнем был определен в интернат в районном центре, куда Санька по сентябрю с радостью умчался на «ЗИСе», прихватив с собой один из двух привезенных отцом с Германии аккордеонов.