— Эка пот прошиб… — бормотал он, но губы у него неудержимо кривились.
Младенца окрестили по отцу — Кузьмой. Он рос быстро, как молодая ветла, был большеглазым, ласковым.
— Теперь сын есть, надо ему избу справить, — серьезно говорил Кузьма. — Вот после масленой за крышу возьмусь.
Мариша смеялась и потихоньку хвасталась перед бабами усердием мужа.
— Мал грош, да дорог, — льстиво соглашались те. — Дубок в поле и тот голый не стоит. Листом и цветом оденется, а там, глядишь, побеги пошли…
Мужья этих баб все еще томились в окопах и слали злобные, бестолковые письма. Война затянулась, солдатская смерть стала настолько обычной, что никто ей не удивлялся. Народ устал, отчаялся ждать «замирения» и конца войны.
Не скоро, не сразу докатились в Утевку вести о восстаниях в больших городах, о смертных боях на фронте, о пожарах в господских усадьбах. Утевцы доподлинно знали только одно — царя смахнули. В деревне сразу же сместили старосту Левона Панкратова. Но председателем сельсовета почему-то выбрали богатого льстивого мужика Клюя. Из Ждамировки пришел слух, что бывшему земскому начальнику швырнули под ноги гранату. Сделал это один из фронтовиков. Солдаты потянулись в деревню еще с осени, после сбора урожая. Бабы не узнавали своих мужей, такие они были взъерошенные, обозленные, беспокойные. Солдаты и привезли с собой первые вести о разделе земли.
В соседних с Утевкой деревнях, над которыми долгие годы сидели помещики, народ оказался погорячее. Старую, глухую ключевскую барыню вместе с ее собачками и приживалками посадили на воз, отвезли в город и выпустили на первой же улице: ступай, живи. А немецкого барина в Ягодном забили в колодец и усадьбу разгромили с такою яростью, что порубили топорами даже ковры и книги…
Помещичьи земли разделили не без шума и криков, перепали жирные десятинки и утевцам. Только одни аржановские владения — сто черноземных десятин купца Аржанова — отошли пока к волости и считались «госфондом».
Жизнь в Утевке, однако, катилась еще по-старому. Не все хозяева — особенно из бедных — сумели справиться с новыми наделами. Не хватало семян, тягла, плугов… И вышло в конце концов так, что полоски земли одна за другой уплывали в руки тому же Дорофею Дегтеву — в аренду.
Но в Утевке уже собирались частые, шумные сходки. На одной из сходок сместили Клюя и выбрали председателем сельсовета Кузьму Бахарева.
Узнав об этом, Мариша побелела и принялась вопить. Она дрожала при одном слове «власть», ей ясно представилось, как теперь рушится их спокойная жизнь с Кузьмой. Память о чахлом Якове и тяжкой нищенской молодости была еще слишком свежа. Она выплакалась, уложила детей спать и, осунувшаяся, тревожная, встретила Кузьму.
— Что ж, аль плохо мы с тобой жили? Аль не угодила чем? — сурово спросила она, подавая ему ужин.
— Опомнись, Маша! — удивленно откликнулся Кузьма. — Мне почет от мира оказан, как теперь я женатый мужик, хозяин.
Мариша в отчаянии всплеснула руками:
— Ведь кормимся, сыты? Куда лезешь-то?
Кузьма пристально на нее взглянул и сдвинул густые брови.
— Землю поделили, а все равно Дегтев с Клюем у нас как цари сидят.
— Вот страсти! — со слезами вскрикнула Мариша. — Теперь уж и не до крыши тебе, и не до поля. Головушка моя бедная!..
Глава четвертая
Кузьма пришел к Николаю, как и обещал, на следующий день.
Николай слабо вспыхнул, когда перед ним предстал маленький и серьезный Бахарев с винтовкой, высоко торчавшей за плечом.
Когда Николка бегал еще без штанишек, Кузьма принес ему с ярмарки три приторных черных рожка и мятный пряник с розовой каймой. Николка быстро сжевал рожки, хотел расколоть косточки, но они оказались твердыми словно камень. Николка посадил их в уголке двора и каждый день усердно поливал: думал, что вырастут новые сладкие рожки. Зерна так и не проросли. Но Николка на всю жизнь запомнил неожиданную ласку бородатого мужичка.
Кузьма был все такой же, каким его помнил Николка. Но теперь в его тощей фигурке была разлита спокойная и властная уверенность. Он сел подле Николая, бережно прислонил винтовку к завалинке и полез за махоркой.
— Воюешь? — коротко спросил Николай.
Кузьма обернулся сразу всем корпусом — раньше в нем не было такой живости движений.
— Да, воюем, — коротко ответил он, всматриваясь в хмурое лицо Николая. — А ты как? Скоро к нам в дружину?
Николай опустил голову и неловко усмехнулся. Теперь он казался старым и как бы потухшим: его крутой лоб был рассечен глубокими морщинами, и реденькая рыжеватая щетина на худых щеках жалостно отсвечивала на солнце.
— Как дела правишь, дядя Кузьма? — нехотя спросил он.
Кузьма вдруг заулыбался.
— Да тут такие дела! Дегтева Дорофея знаешь? Степана Тимофеича, лавочника? И еще Клюя? Помнишь их?
Клюй, рыжий гундосый старичина, был так прозван за длинный тонкий нос, похожий на клюв хищной птицы. Всю свою жизнь продавал он свечи, ходил по церкви с блюдом, смиренно кланялся на каждой копейке и, как говорил народ, на копейки эти покрыл дом железом и справил пышное приданое своей единственной дочке.
— Клюя? — переспросил Николай. — Знаю, как же! А Степан Тимофеич неужто жив? Его ведь вода все душила.
— И не говори, — насмешливо фыркнул Кузьма. — Раздулся, гад, как бочка с гнилой капустой, того и гляди, обручи слетят.
Николай заметил в его глазах острый, холодный блеск и удивленно сказал:
— Злой ты стал, дядя Кузьма.
— Ты сам малосильный хозяин, должен меня понять, — строго перебил его Кузьма. — Слушай-ка, чего скажу. Пришел я один раз на сборню. Гляжу, впереди длинный такой мужик толчется, зипунишко на нем старый. Подошел поближе… Батюшки мои, да это Дорофей Яковлич. Самый сильный хозяин, Дегтев!.. Гляжу, Клюй тоже в плохой поддевке. А Степан Тимофеич пузо армяком обтянул. Так в сердце и стукнуло: эдакая, думаю, забава не к добру. Ну, Клюй поклонился сходке: «Смещайте меня, мужики, но я, говорит, не против бедняцкой власти». Народ зашумел. А я гляжу, у Клюя в лице скрытность есть и в глазах волчий блеск. Дорофей на стол заскочил: «Выберем, кричит, Хвоща, как он есть бедняцкого состояния и согласен служить народу за тридцать рублей!» Мужики не разобрались, орут: «Ишь, барин какой, тридцать целковых ему подавай!» Дорофей свое гнет: «От себя, слышь, будем платить, то есть от самостоятельных хозяев». Мужики и замолкли. Тут, Николя, меня будто в спину кто толкнул. Подбегаю к столу, влез, сам весь трясусь, морозом одевает… Дня за два до того я у Дорофея занял два пуда муки. Сомнение меня взяло. То о муке подумаю, а то вдруг вспомню, как за мешок картошки я зимой дрова ему возил да чуть не замерз. И на его бахчах пальцы до крови срывал. Ну, все-таки набрался духу и сказал так: «Прошу меня лично выбрать председателем в сельсовет. Бедняк я известный, грамоте хорошо знаю. А тридцать рублей не надо мне: дадите по полпуда муки на ребят, и довольно». Что тут сделалось! Хвощ испугался, у стола кружится. Дегтев на меня цыганские глаза уставил, и такая в них злобность сияет, что я сробел. Мужики кто разобрался, кто нет, махнули рукой: «Бери хоть по пуду!»
Кузьма полез в бороду тремя растопыренными пальцами и провел ими, как гребнем. Эту его привычку Николай хорошо помнил. Только задумчивая, жестковатая улыбка была у Кузьмы новой.
— А в ночь приехал ко мне комиссар из волости. В избу не пошел, сели с ним у сарая. Лошадь Комиссарова так у него за плечом и простояла. Как верная собака. Вот я удивился! Проговорили с ним всю ночь. Под конец я думал: заплачу или с ума сдвинусь, до того ясно все представилось предо мной. Как светлое солнце! И моя жизнь, и твоя, Николя, жизнь, и Дегтева жизнь. Комиссар говорит: «Объединяй всех бедняков против богатеев». Ну ладно. Светать стало, гляжу, а мой-то комиссар — чуваш, скуластенький! Как обухом по лбу меня хватило. Знаешь ведь, у нас иные-прочие чувашей презирали? И слепые они, и немаканые. Думаю: как скажу своим мужикам, что учить нас чуваш будет? Он ускакал, а я целый день на полатях пролежал. В ночь собрал бедняков, и тут мы поставили свою власть. Дружину организовали… Тебе, Николя, теперь прямой путь к нам. Нога-то скоро подживет?
Николай курил и холодно щурился.
— Куда мне! — отрывисто сказал он. — Я уж навоевался, крови нахлебался.
— Ми-илый! — Кузьма покачал головой. — Теперь ведь война какая? За собственную нашу жизнь! Еще когда я на заводе жил, мне один человек сказывал: «Подожди, парень, придет такое время, и народ за народную правду воевать подымется». Оно так и вышло, и этого только бабы не понимают. Вот и моя баба. Проснусь середь ночи, а она плачет: «Сомнут, слышь, тебя. Богатые злобятся, угрозу кричат. Куда тебе, малому человеку, становиться в коренники!» Говорю ей: «Я маленький, да удаленький. И не один к тому же. Беднота поднялась теперь, как высокая рожь: сколь ни гни ее ветром, а колоски друг за друга держатся и ни за что к земле не падут».