Есенин, Маяковский. Особого впечатления поэзия в те годы не производит, разве что отдельные строфы, да еще потому, что он знает о самоубийстве Есенина. Вдруг ему говорят, что тот, кто написал «… В этой жизни умереть не ново. Сделать жизнь – значительно трудней», сам тоже покончил самоубийством. Это его поражает. Маяковский? Такой мужественный, такие энергичные, громкие стихи… Застрелился? Почему? Почему! Да разве, исполняя школьную программу, преподаватель скажет на уроках, что поэта просто-напросто затравили! Потом уже, намного позднее, Чужой установил суть, но догадываться-то он догадывался. В те минуты он лишь выдал: «Да, жизнь – вещь сложная». Та, у кого он получил сведения, преподаватель французского языка, очень симпатичная женщина, всегда умевшая по-человечески, живо и интересно побеседовать, невольно располагала к себе. Нахалитэй вопийант. Как вы думаете, что это такое? Это русское «вопиющее нахальство», произнесенное по моделям французского словообразования, с французскими окончаниями. Ее изобретение. Но даже если не она лично автор, то все равно говорила им она, ей выражение нравилось. Им оно нравилось ужасно, повторяли его постоянно. Тоже способ обучения. У нее были всегда веселые, насмешливые, увлекающие за собой глаза, и все в ее живом облике выдавало настоящую француженку не только по профессии, но и по происхождению. Она осталась самым, пожалуй, по-человечески запомнившимся преподавателем из всех и научила многому, а ведь ничего особенного не делала, так, легкий стиль. Она была против полной милитаризации жизни воспитанников, против казарменной сухости и жесткости: «Они же дети, нужно знать, что с каждым из них происходит, нельзя всех – под одну гребенку». «Ничего!» – ответствовали ей офицеры. И то правда, какое уж тут «чего», когда эта самая милитаризация распространилась на все общество, по крайней мере, на область труда! Чужому хотелось поговорить с ней о личном, особенно когда бывало тяжело на душе, хотелось душевного, а может быть женского тепла, разобраться кое в чем, – мало ли проблем у подрастающего человека, да еще прибавилось половое влечение, – но это ему казалось неудобным и не по-мужски… Забредя в кабинет иностранного языка, где она с другой учительницей проверяет тетради, он садится около них, пытается выразить свое, но вместо этого только краснеет… Если хотелось плакать, он не позволял себе такого открыто, на людях.
В моем сердце слезы,Как над городом дождь;Что это за грезыЛьются, словно слезы?
О легкий шум дождяПо земле и крышам!Сердцу, что живет грустя, —О мелодия дождя!
Слезы без причиныВ сердце, ему тошно.Как! Никакой кручины?..Траур без причины.
Это трудно перенести,Не зная, отчегоБез любви и ненавистиВ сердце столько горести!
(П. Верлен)В предпоследний год в училище Чужой как-то сник, смотрелся уж не таким, как раньше на фотографии у красного знамени в качестве примерного суворовца. Француженка это заметила, она немного выделяла его среди других и теперь считала, что самых чутких и восприимчивых портит быт закрытого заведения. У него начало портиться зрение, постепенными скачками. Когда сливаются очертания лиц и предметов, когда смотришь как сквозь мутную пелену, вернее, она опускается на глаза, иногда неожиданно, – неокрепшей душе становится не по себе. Или просто наплывами мутнеет в глазах, внутри что-то на мгновения замирает… легкие головокружения. Со временем стало ясно: то были, помимо прогрессирующей близорукости, функциональные нарушения кровообращения. Для подростков они не редкость. У него они потом вылились в вегетативные, локализовались наружу. А тогда он в замешательстве обратился к училищному врачу, – та его успокоила, сказала, что ничего особенного, бывает… Среди кадетов практиковалось отжиматься, например, на спинках кроватей, незадолго до отбоя. Поглядев, сколько раз отжимается Чужой, один из ротных рекордсменов одобрительно молвил: «А чё, неплохо. Ты с виду худой, но, оказывается, жилистый». Словечко «жилистый» прозвучало для него лучшей похвалой.
У него в роте имелся друг, причем тот сам искал с ним сближения. Точнее, непринужденно вошел с ним в контакт. У них было кое-что общее: внешняя мягкость в обращении, вокальные данные. Вместе пели в хоре. На территории суворовского находился довольно приличный парк, они иногда бродили там. Болтали в основном о пустяках, о серьезном речь почти не заходила, возможно, потому что друг выглядел благополучным и легкомысленным. Чаще всего делали трубки из веток бузины с мягкой сердцевиной, нарывали ягод бузины и этим бисером перестреливались. Приветствием им служил ими самими придуманный куплет, где фигурировали их видоизмененные фамилии и который они, чуть завидя друг друга и сразу начиная улыбаться, распевали на мотив одной известной песни. Существовало отдаленное родство душ между ними.
Забавно, наверное, было бы наблюдать со стороны их кадетскую среду. Как некоторые непостоянно дружили (с возрастом кое у кого менялись друзья). Как одни вожаки и «удельные князьки» оттеснялись и сменялись другими, у которых вдруг оказывались шире плечи и выше рост. Как иные раньше вроде спокойные, вырастая, неожиданно становились вспыльчивыми, раздражительными или драчливыми и неуживчивыми. А их развлечения и негласные законы? Время от времени они устраивали друг другу «тёмную». Допустим, кто-то не понравился вожаку или что-то, по его мнению, не так сделал. После отбоя, стоит только потухнуть свету, на голову попавшего в опалу страдальца моментально обрушиваются все имеющиеся в спальне подушки. Темную однажды пришлось испытать Чужому. Молотят от души, подушки впечатывают, будто тяжелые мешки. Правда, испытанию подверглась его пустая кровать, посколько сам он, почуяв неладное, за мгновение до этого втихаря перебрался на свободную соседнюю кровать и хихикал там; но это уже детали. Или такое «упражнение»: доброволец встает спиной к стене, делает глубокий вдох и задерживает дыхание, а несколько человек с силой давят ему на грудную клетку до тех пор, пока тот не теряет сознание. Охотников до такого кайфа потом хлещут по щекам, чтобы привести в чувство. Чужой из любопытства разок согласился на вредный эксперимент. Ничего, чудненько… Среди них, «старичков», изредка появлялись новые кадеты, переведенные из училищ других городов. «Свои» принимали их жестоко, им приходилось туго. Но попадались оригинальные экземпляры. Один такой, по комплекции ходячий скелет (на него вначале ходили смотреть именно как на чудо анатомии), оказался редким нахалом. Он быстро использовал свою дешевую популярность с тем, чтобы его не затерли; сделался правой рукой местных заправил, не брезгуя ничем, чтобы им угодить и исполнять их волю; повел себя этаким разбитным хамом. Через три-четыре дня он уже нагло вышагивал по всей роте выразителем чьих-то претензий, вставал в позу, задирал и оскорблял почти всех, хотя сам драться побоялся бы, и странное дело – никто не смел пресечь эту дешевку. В общем, он стремился занять теплое местечко в их среде, нажить авторитет за их же счет, во вред им, но разыгрывая своего в доску. И что вы думаете? Как-то раз в длинном ротном коридоре возникла удивительная процессия: торжественно-скоморошье шествие кадетов, в тоги-простыни одетых. На их плечах пупом процессии, живописно разбросав свои мослы, полуобнаженным расхристанным скелетом возлежал он, герой дня, символ их позора, их дерьма. Под мрачновато-бравурные возгласы он принимал свое чествование. Аналогично протекало действо у одного французского писателя в рассказе о шествии прокаженных. Похожее было на похоронах Брежнева, маршем под голую барабанную дробь, слепым, неумолимым движением масс, производившими гнетущее впечатление. Напоминало скорее военное наступление, психическую атаку периода гражданской войны, чем похороны. Общее тут – слепая сила разрушения.
Вот и подошел к концу этап пребывания в суворовском училище. Позади 8-й класс. Чужой комиссован по зрению, но его спрашивают, не хочет ли он остаться, продолжить учебу. Казарма ему порядком надоела, он устал от ее дисциплины, и он говорит: «Нет»… Дома в качестве нового пальто ему перекроили и переделали черную суконную суворовскую шинель.
9-й класс школы. Чужой попал в совершенно иную атмосферу. Он оказался к этому не подготовлен, не обладал той относительной раскрепощенностью гражданских школьников и поначалу растерялся. К тому же, он был не из тех, кто стремится попасть в центр всеобщего внимания. Человек самодостаточный, интраверт, он в выпавших ему обстоятельствах и в условиях человеческого общежития, мало подходящих для его самоутверждения, относился к тем, кто полностью раскрывается (или может раскрыться) значительно позднее, приобретя жизненный опыт. Чем он тогда отличался в социальном плане? Послушанием и исполнительностью, безответностью (но не безответственностью), боязнью что-либо сделать не так или быть неприличным (подобные комплексы неполноценности, тесно связанные с общественной муштрой, были присущи многим в то время. Помнится, печаталась в каком-то журнале повесть «Человек в проходном дворе». Хоть и детектив, но как сказать, есть там любопытные суждения по данному вопросу). Что еще? Сколько Чужой себя помнит и вплоть до того, как он взрослым прошел через разные передряги, то есть большую часть своей жизни, душа его стремилась к деликатности и уважению в обращении с людьми, непроизвольно боялась обидеть кого-нибудь невзначай, так как сама была обидчивой. У нас ведь все изображалось самым-самым, передовым, лучшим (наши люди – само совершенство, чистота и непорочность!), негативные стороны жизни, в том числе человеческой природы, скрывались. Но Чужой их чувствовал, знал также в себе, а люди выглядели так, вели себя так, будто их в себе не знали, казались неуязвимыми, и это смущало, заставляло его стесняться. Уметь же завладеть всеобщим вниманием или просто представлять из себя что-то оригинальное и самобытное – кое-что значило, поскольку тогда все вдруг бросились на поиски личностей, точнее «гармонично развитых личностей», «людей будущего», как принято было говорить. Тем более в специализированной школе с математическим уклоном, где его после предварительного собеседования сочли подходящим контингентом. В рядовой школе, на фоне серости, выделиться было бы легче.