В то время весна приходила после зимы, как по расписанию. Зимой иногда выпадал снег. Старики надевали галоши. Черные и блестящие, как правительственные машины. Все становились поэтами. Запирались на чердаках и писали поэмы о любви. Снег таял быстрее, чем выходили рифмы.
Я знаю, я сам писал поэмы о любви.
И приходил март, который называли «гижи», как Ииного отца. Погода менялась десять раз на день — то снег, то дождь, то солнце. Не понять. И запах фиалок. На всех углах улиц — фиолетовый цвет.
Я думал о тебе, Ия, в это воскресенье. Черный ворон летал над моей головой.
Мы с Эстате работали каждый день. В нашем городе убивали чаще, чем на войне. Люди умирали от голода, еще не названного голодом. Исхудалые интеллигенты воровали на базарах фрукты-овощи. Подбирали с земли окурки. Умирали. Не было бензина для катафалков. Легковые машины, редкие, разъезжали с гробами на крышах. Живые люди часто выглядели как мертвецы.
Я не искал героев для своей оперы. Я выбирал их, тщательно, из большого числа претендентов. Я создавал образы, основываясь на конкретных лицах. Каждый день я рассматривал нового мертвеца, и родственников его, и вещи, что закладывали с ним в гроб, и выбирал. И обобщал.
Либретто я набросал быстро, а теперь работал над диалогами. Я думал придать им поэтическую форму позже. Основными персонажами были мужчины. Это лишало мою оперу привлекательности. Я пел за всех, кого создавал, и зевал. И уже тогда, в самом начале работы, я решил, что неплохо было бы, если бы среди мертвецов затесался хоть один живой человек.
Я не обсуждал свои планы ни с кем, даже с Нанули. Нанули не всегда понимала меня, как всякая мать. Она говорила мне: «Женись на Жужуне!» Она была счастлива, что я похож на отца. А я не разделял ее восторга, и это ее обижало.
Мой отец умер, когда мне был всего год. Я не помню его совершенно. Я знаю его по фотографии, которую Нанули прибила к дереву в центре нашего дома. Муравьи иногда сбивались с курса и ползли по его лицу. Я ждал его все мое детство. Я не верил, что он умер от аппендикса, когда чьи-то папы умирали как герои. Я хотел, чтобы он собирал мне ягоды с крыши. Я ждал, а он не пришел.
Мы жили с Нанули между двумя восьмиэтажками, и ягоды, фиолетовые, покрывали крышу, как снег. Участковый часто напивался и барабанил нам в дверь: «Лучше сами убирайтесь, а то приведу трактор и все разнесу!» Оказывается, нашего дома больше не существовало на каких-то официальных картах. Мы должны были теперь съехаться с бабкой по решению какого-то там начальства.
Но мы не любили нашу бабку, ни я, ни Нанули. Мы продолжали жить вместе с деревом, наблюдая за суетой муравьев.
Я брал у бабки уроки фортепиано. Она поджидала меня с линейкой в руках. Я играл, сидя на двух подушках и дрожа от страха. Бабка оттягивала конец линейки и давала мне по пальцам, когда я ошибался. Или по губам. Потом хватала меня за волосы, у виска, и таскала за собой по квартире.
«Что поделать, — говорила Нанули, когда я плакал, — иначе не поступишь в консерваторию».
Я хотел поступить в консерваторию, чтоб меня перестали бить. И я закончил консерваторию и теперь пою на похоронах вместе с Эстате, портным-пенсионером.
Бабка пыталась выдать Нанули замуж, много раз. Она ходила в общественные бани и в парикмахерские и заводила нужные знакомства. У нее был список всех городских женихов. Она не могла пережить, что мой отец был деревенским. Бабка запрещала мне называть Нанули мамой и хотела усыновить меня, потому что боялась, что Нанули не возьмут замуж вместе со мной. «Кому она нужна с этим уродцем?» — говорила бабка. Знать, бабка тоже признавала, что я похож на отца. И Нанули не взяли, может быть, и впрямь из-за меня.
Моя бабка умерла в прошлом году. Она не закончила жить, она закончила умирать. Ее разбил паралич десять лет назад, и Нанули переехала к ней, чтоб убирать говно. Бабка почти не говорила в последние годы. Она шевелила пальцами одной руки. По-моему, она нащупывала линейку, когда видела меня.
Восьмиэтажки смотрели другу другу в окна, как пехота — в лицо врага. Дома были забиты девицами, не дождавшимися супружеского секса. Молодых мужчин стало мало из-за войны. И хлеб выдавали по одной буханке в руки, никто не хотел в семью лишний рот.
И по ночам все чаще нас болтало, как в последнем вагоне поезда.
Я просыпался от стука ягод по крыше и бежал в восьмиэтажку будить Нанули. Все бежали мне навстречу. Старые девы прыгали через три ступеньки. Спасали никому не нужную жизнь. Матери волокли кричащих детей и сумки со столовым серебром. Полковник хватался за именной пистолет.
После землетрясения всегда шел дождь. И улицы становились мокрыми, как утренние цветы.
А потом, сразу, — жара.
Женщинам надоело стесняться. Они надели платья без рукавов. Их подмышки выбритые, сизые, как лица заключенных. Их руки полные, как ноги. Они прижимали к телу сумки, когда ходили по базарам. Весь город был — один большой базар. Заключенные задыхались.
Все ходили к гадалкам и спрашивали про будущее. Некого было больше спросить. Гадать было грешно. Грех можно было замолить. По воскресеньям все церкви были полны.
Я часто слушал, о чем просили люди Бога. Тоненькие маленькие девочки зажигали тоненькие маленькие свечечки и просили смерти врага. Смерти президента. Смерти! Смерти! И Бог, бессмертный, как и Ленин, выслушивал молитвы и молчал.
— Здравствуйте!
— Здравствуйте, батоно! Вы чей сын будете?
— Вы не можете задавать здесь вопросы. Здесь вопросы задаю я.
— Я не хотел вас обидеть, батоно. Я человек старый, я многого не понимаю.
— Сколько вам лет?
— Я не знаю.
— У меня есть ваше личное дело. Вам девяносто три года.
— Девяносто три? Ну, хорошо.
— Вы прослушали инструкцию во втором отделе?
— Простите?
— Вы должны рассказать Чрезвычайной комиссии о последнем дне вашей жизни.
— Кому я что должен, всем все прощаю.
— Не понимаю.
— Если кто ждет от меня чего-то и ненавидит меня за это, я им прощаю.
— Ваши показания очень важны. Вы, на сегодня, — старейшая жертва военного конфликта. Постарайтесь вспомнить ваш последний день во всех подробностях.
— Почему у меня нет мизинца?
— Напоминаю вам: вы не имеете права задавать вопросы. У вас отрезали мизинец, потому что не могли снять с него перстень. А портрет вашей жены Маргариты, что был при вас, не тронули.
— Вы все знаете, батоно. Зачем же вы спрашиваете?
— Поймите, пожалуйста, Чрезвычайная комиссия временно работает в вашем регионе и собирает информацию о военном конфликте.
— А что вы потом делаете с этой информацией?
— Я передаю ее в четвертый отдел.
— Маргарита, любовь моя. Я хочу видеть Маргариту.
— Пожалуйста, отвечайте на вопросы. Вы меня совсем замучили. Подумайте, вам еще столько отделов проходить!
— Какие отделы? Что? Я не понимаю.
— Ну, вы встретитесь с сотрудниками нескольких отделов, а потом в седьмом отделе вам сотрут память и…
— Зачем стирать мою память, батоно? Я и так ничего не помню.
— Это безболезненно. Вы же сейчас ничего не чувствуете.
— Я люблю. Запишите: я люблю.
В один из воскресных дней мы с Эстате выехали в деревню под Тбилиси. От нее до зоны конфликта — всего несколько часов. Отпевали покойника в такой маленькой церкви, что его ноги торчали наружу. Пошел дождь, и женщины сомкнули над ногами черные зонты. Мы с Эстате пели у входа. Вода затекала нам в рот.
Начали выносить гроб. Эстате засуетился, желая помочь. Мужчин было мало. Мертвец был в белом костюме, как жених, и в черных туфлях. Лицо его — под белым полотенцем.
Женщины зарыдали хором и обступили гроб. Они подталкивали девушку в черном, с крестом на груди, жену, наверное, или невесту. Они заглядывали ей в лицо и ждали, когда она закричит. Хору нужен был солист. Она молчала и портила этим все горе.
Процессия в черном, с мертвецом в белом, стала спускаться по горе, к кладбищу. У разрытой ямы стояла машина, на ее капоте две бутылки вина и хлеб. Гроб поставили наземь, и женщины завыли в последний раз. А девушка опять — ни звука.
И тогда старуха в черном, с кривыми пальцами, сорвала с лица мертвеца полотенце.
Я понял, что падаю, я понял, что кричу. Эстате держал меня за ребра, а я кричал и бился в его руках.
У мертвеца было страшное лицо. Пуля прошла через глаз.
Под гроб просунули веревки и стали опускать его в яму. Старуха с кривыми пальцами бросила первую горсть земли и пошла по горе вниз не оборачиваясь. Девушка — жена или невеста — будто очнулась и теперь рвалась к яме, где исчезал под землей гроб. Ее крест болтался на груди. Мужчины отпивали из стаканов и выплескивали вино на могилу. Вино смешивалось с каплями дождя.
Нельзя поддерживать друг друга, выходя с кладбища. Я шел один по мокрой траве. Эстате шел рядом, молчал и, наверное, чувствовал себя виноватым. Я сказал ему, что хотел бы вернуться в Тбилиси сразу, не дожидаясь свадьбы. Он начал расспрашивать насчет машины, но ничего не достал. Люди, с которыми мы приехали на похороны, были приглашены и на свадьбу, а больше машин не было.