здоровье милости вашей достославной, что всегда остается для нас достопамятной, ибо всегда она наши помыслы и душу исповедует и среди нас, грешных, ходит, словно сама мудрость среди стада волов, ободряет нас и светит нам, роза небесная, как свеча сквозь дым ладана! Пусть же следует за тобой удача всяческая пред богом и цесарем, пред епископом и провинциалом{7}, настоятелем и народом — на этом свете тела ради, а на том ради души! Подобно тому как ты стягиваешь себя священным веревчатым поясом, стяни всякую печаль, благослови всякое начинание, даруй веру и терпение и всяческое благоволение; ведь душа не раздвояется, а в конце ждет покаяние и молитва, цель твоя великая. Прибыл ты, наша роза, точно вестник девы Марии, Иисуса сладчайшего, Иосифа праведного. Чтобы, подобно Иисусу, сокрушить змия-искусителя, что вложил цветок в горькие уста свои, а проклятый сатана напоил их ядом! Подобно тому как усердны были все наши священники, числом двадцать три до тебя, пусть так же будет и после тебя! А ты поешь псалмы и молитвы читаешь. Как всеведущий бог, ибо мудрость, честность, боголюбие, покаяние, сила, красота, любовь, душевность, радость, смирение сыплются из тебя, как из мешка! И наконец, наш дорогой, благословенный достославный, верный и смиренный, раз ты носил, сеял, просеял, доставил и вниз к воде и вверх к горе, то, значит, и головой чуешь, и ушами видишь, и легко тому, у кого под пятами обувь, а душа крестом умыта! Пусть же красуется тот, кто болеет этой святой целью, как ты, вра Брне, как все наши предки святые отцы! Итак, алвундандара[9], да здравствует наша гордость, вра Брне!
— Будь здоров! — воскликнули Ерковичи.
— Мастак здравицы говорить! — промолвил Храпун, покачивая головой.
— Мастак, ничего не скажешь!
— Убей его бог, если б учился, вот была бы голова!
— Я мало что и понял!
— А я и вовсе ничего!
И все восторгались непонятной речью. Ведь в приходах святого Франциска, обращаясь со здравицей к ученому человеку или пытаясь выбраться из затруднительного положения перед учеными людьми, принято говорить так, чтобы другие ничего не поняли. Шакал в этих делах был такой мастак, что иной раз и сам себя не понимал. Два-три раза он произносил подобные речи в монастыре, несколько раз в городе по случаю выборов в магистрат, и неизменно больше всего он бывал потрясен сам, а за ним все те, кто понимали еще меньше его.
Оратор нагнул кувшин. В этом деле он тоже оказался не из последних, ибо кадык загулял по всей его длинной шее — от ключиц до самого подбородка. Переводя дух, он крякнул и передал посудину Гнусавому.
— Будь здоров, вра! Со счанстливым приенздом! — приветствовал Гнусавый и, хлебнув ничуть не менее старшего брата, передал посудину Храпуну Зубастому.
А Храпун после добрых десяти глотков передал кувшин Хорчихе, потому что он был уже пуст.
— Ну, такого еще не бывало! — проворчал Космач не громко, но с таким расчетом, чтобы его услышали близстоящие. — Дорвались, ненасытные, к дармовщинке и глохчут — кто кого перепьет: знай себе тянут! Словно все это мне с неба свалилось! Ха-ха!..
Тем временем слуга вернулся с охапкой сена и бросил его на лучшую в доме кровать. Было их всего три — тесанные топором, простые буковые кровати, какие обычно делают в далматинских селах. Поверх сена слуга постелил вынутые из сумки свежие простыни и одеяло.
Вслед за слугой вошел Баконя и, широко расставив ноги, остановился на пороге, искоса поглядывая на дядей и прочих родственников.
Хорчиха пошепталась с мужем и снова наполнила вином кувшин. Вторым кувшином угостились по очереди Ругатель, Культяпка и Сопляк, а третий выпили сыновья Обжор и Зубастых.
Степан поднес фратеру огня прикурить сигару и отошел в сторонку.
Ерковичи поняли, что близится решающая минута, и примолкли, уставившись на Шакала. А тот, словно собираясь с мыслями, сжал пальцами морщинистый лоб.
Все выжидали, кто заговорит первым и что скажет.
Первым нарушил молчание слуга Степан:
— Люди добрые, ну и дикари же вы! Убей меня бог, этот ваш табак смердит, как чума, и ест глаза. Как только уйдете, придется сразу же отворить не только дверь, но и дымоход! Люди добрые, ну и дикари вы!
Гости заерзали на своих местах, однако догадливый Шакал тотчас нашелся:
— Само собой, дикари! Настоящие, брат, звери!
И погасил трубку, что немедленно сделали и другие.
— И вот еще что, — продолжал Степан. — Выехали мы из монастыря в полдень, и, право же, преподобный отец устал и прилег бы, а вы тут расселись…
Все, как один, поднялись.
Фратер поглядел на часы, махнул в их сторону рукой и одновременно зевнул, широко раскрыв рот. Все замерли.
— Посидите… еще не…мно…го, еще немного!
Гости снова сели.
— Та-а-ак! А как сейчас это… этот? — И зевок снова прервал его на полуслове, однако все поняли, о ком идет речь, потому что фратер смотрел на Баконю.
Хорчиха поспешно поднялась, поклонилась, сунула руки за пояс и затараторила:
— Положа руку на сердце, вра Брне, мальчик малость своевольный, упрямый, живой очень, живее других ребят, но опять же с некоторых пор слушает наставления!..
— Гм! Та-ак!
Шакал многозначительно кашлянул, за ним то же сделали остальные.
— И совсем уж не такой он плохой, вра Брне, а уж умен-то как… ей-богу, намного умнее отца!..
— Та-а-ак!
Кашель среди Ерковичей усилился.
— И отца, и многих других, поверь, вра Брне! Вот, к примеру: позавчера пришли личане покупать вино. Ера запросил одиннадцать флоринов за барило, а они дают девять. Так все утро и проторговались. В конце концов Ера решил уступить, но Баконя шепнул: «Не уступай, отец, я подкрался к ним и подслушал, как они говорили, что вино в других селах дороже и хуже, чем наше. И еще будто наше можно на треть водою разбавить!»
— Та-а-а-ак! Та-а-ак, так! Ну-ка,