— Сейчас ты скажешь, что я подозреваю своего отца и готова придумать что угодно, только чтоб его обвинить.
Да, именно это, Лена. Как будто это не так: как будто не дела твоего отца вынудили тебя распутывать этот клубок? К тому же, клубок, которого нет: работают люди, находятся в подчинении, сами ничего не решая, по этому материалу новой «Криминальной России» не напишешь. Лена, пойми, я — никто, мне, как шлюхе, выдали сотик и ключи от съемной хаты, пока я справляюсь с порученным делом, я дышу спокойно, стоит раз оступиться — мне выломают руки. Я не престижен и никак не крут, Лена, я — высланный на чужбину слуга, пожизненный раб заносчивых волков, которые никогда не уверятся в моей преданности и честности и продолжают жестко контролировать мои дела. В том-то и беда наша, что дело уже, наверно, никогда не отпустит нас, и сотрудничать на правах партнеров — вечное мое неисполнимое желанье, и, кроме головокружительного подъема, есть еще дорога в никуда, на которой лишают не только дела, но: жизни. Тебе невдомек, Лена, что всякий раз, отправляясь в путь, я допускаю, что могу не вернуться, более того — скорей, чем вернусь, я останусь где-то там, в дороге, и потому оставляю открытой дверь и всегда пишу разборчивым наивным почерком, и потому региональные представители всегда со-трудничают, вместе проживая и, даже нехотя, контролируют друг друга. Ты хочешь сказать мне об очередном открытии сегодняшнего дня: ты поняла загадку неприглядного Бакунина. Не надо, Лена, помолчим, я во всем уверился, как только он появился в наших, в ваших краях.
— Завадский, знаешь, а ведь Бакунин тут не зря…
Да, именно это.
— Завадский, я хочу тебе помочь. Ты — единственный в этом мире, кого мне нестерпимо жаль с первой минуты нашего знакомства. Всю жизнь мне не хватало лишь одного: сильного человека. Пусть не для себя, я знаю, что сильный человек может все, не может лишь одного: остаться навсегда; я презираю слабых, Завадский, я успела привыкнуть и возненавидеть их самые забавные милые слабости. Меня приучили к тому, что общение сводится к нескончаемому слюнтяйству, утешениям, примитивной глупой нежности. Никто, сколько помню себя, ни разу не спросил, а может, мне скучно, и разговору, который я заранее знаю наизусть, я предпочту одиночество?!. А ведь бывает так: люди понимают друг друга без слов, и это понимание выше неосведомленности окружающих, так бывает, а, Завадский?
— Наверно, — что-то в этот раз мое безразличие не сработало — да, Лена, да. Так бывает.
— Как это хорошо, Завадский! Пусть не у меня, но где-то так бывает, значит, жить стоит, быть может, когда-то… — она открыла вторую банку. За окном сумеречная улица текла в русле мерцающих огней. Город, который продолжался всегда, и тем был сильнее любого человека, и понимал без слов, и щедро поил собою. Впервые, наверно, я никуда не спешил. Отключил сотик.
— Но даже если и нет, — продолжала она, и тревожно блестели в уличных бликах золотистые, совсем не отцовские, заметил я, глаза, — даже если и нет, все равно я люблю эту fuckin' life, Завадский, за то, что она может еще сотворить чудо.
А я, я тоже люблю эту fuckin' life, выражаясь языком амбициозных наркоманов, которые в приступах ярости и безденежья теребят струны. Люблю, черт возьми, со всеми ее непонятками, и за то, что я в ней — такой, и все, что со мною, рядом, в этой жизни… О, черт, я ведь никогда не признавался этой жизни, что, действительно, люблю ее, а в ней вечную безоговорочную ночь, созвездие дорог, спешку затемно, и все, что ждет меня, и все, что мы минуем. И мое безразличие, то, что было со мною и прошло, уже никогда не вернется, почему оно уходит так, так, ТАК, — что хочется переживать о нем, болеть им и терять снова и снова только ради этой точки потери.
В груди заныло, я поискал в холодильнике чего-то покрепче: beefeater на донышке, я боялся, что она знает, что творит чудо со мною, и ощущал что-то непонятное, уже понимая, что это что-то неминуемо обратится в счастье — в точке потери, конечно.
— Я встретила тебя. Увидела в клубе, ты был потрясающе чужой в том дыму, как в жизни, и при этом не сомневался — ты, я поняла, был именно тем сильным человеком, который, зная все слова, знал и об их несовершенстве. Раньше, в конторе, я видела тебя не раз, о многом догадывалась. У меня есть дурная привычка интересоваться делами отца, ну, ты понимаешь…
И, может быть, ты права, дорогая Лена, догадываясь и примеривая, и, может быть, я даже понимаю, так что ж?..
Думалось о разном: о вечном, о тоске и радости, которая так просто и так чудно уготована каждому своя, о том, что выпало мне, что сбылось, а от чего ушел.
Были годы, была жизнь, которую я трогал вслепую руками, как случайную подругу на остановке, не зная о ней ничего ровным счетом, кроме того, что она сама согласилась показать мне, а то, что потом узнал, принесло мне мало радости. И возвращается ко мне дерзкая легкость пройденных когда-то дорог, а вдоль тех дорог все в диком цвету, заброшено навек и утонуло в багровой печали. Где-то на дороге встретилась мне смелая девочка Лена, которой тоже тесно было жить на свете от ненависти и тревог, и требовался кто-то, чтоб недоумевать и заботиться о ней, искать ее по клубам до рассвета, спрашивать, где она обедала и дарить ей ландыши и шоколадки.
— Все, что делала я, я делала для тебя.
Какая странная фраза! О, Лена, где ты сейчас? Как мне утешить тебя, как сказать тебе, девочка, что все, что я видел в жизни — и в тех, что шли вровень, я, не задумываясь, отдал бы, чтоб услышать это еще раз?!
— Я боюсь, эта работа навредит тебе. Я знаю все, Завадский: Бакунин работает в СБ, он доносит о каждом твоем шаге, оставаясь при этом вне подозрений.
Мой отец… Малышев сотрудничает с вашими заклятыми врагами, с «Националем», получает сумасшедшие объемы по смешной цене в виде исключения, собирается представлять «Националь» на рынке региона, а Райхуллин из вашего презента в складчину и. о. изъял три штуки…
— А это откуда ты знаешь? — это было слишком. Это последнее — the partner is above suspicion.
Лена нехорошо усмехнулась: «знаем место»…
— Бакунин?.. Ты… с Бакуниным?
Она коротко кивнула. Ничего, в общем, не изменилось, почему же так стемнело на душе? Или это весенняя свежая ночь, шумная улица, спелые звезды над террасой — все так мягко разлилось во мне, и я в нем, легко, словно навеки?
— Почему ты не можешь бросить? Разве ты еще заработал недостаточно?
Поезжай к маме, ты ведь даже не знаешь, как она там. Может, она нуждается…
— Я ненавижу свою мать! — услышал я свой окрик, — надо же, как изменился, как странно изменился мой голос, как я сам изменился в этом крике — и кулаком по столу. Извини, Лена, и за это.
Мы молчали, это было вязко, как пьяная страсть в подъезде. Я не слышал своего дыхания, не видел, куда смотрел и не помнил, сколько прошло времени, — как долго я мог просидеть неподвижно, думая единственно о том, что в этом оцепенении в пору и умереть — остыть и тихонько свалиться набок, и все. Все мне уже ни к чему, не согреет…
— Поезжай куда-нибудь, за границу, в другой регион. Здесь затеваются дела, при которых тебе лучше не присутствовать. На днях у моего отца были именины, собирался приехать президент и в последний момент передумал, знаешь, почему?
— Знаю, Лена. Собираются арестовать все документы, связанные с заводом.
Слишком много прокручено, слишком упорно об этом молчали.
— Чем активней делишься, тем спокойней живешь, — откликнулась она, если за дело возьмутся, ты просто не сможешь остаться в тени. Твое сотрудничество с Малышевым…
Просто заговор двух отчаянных, Лена, которые, к тому же, друг другу не собираются уступать в изворотливости.
— Послушайся меня, Завадский, расклад не в твою пользу. Перераспределись.
Забудь этот город, так будет лучше, поверь. Райхуллин собирает на тебя материал, Бакунин вас обоих выслеживает…
— А ты, Лена? — глупо и совсем некстати вырвалось.
Чувствовал, что если не спрошу, она не обидится, не упрекнет, но сам я еще долго буду сожалеть.
— Я… Я не знаю. Я буду как-то. Как раньше.
За полночь я ушел от нее, выпив чаю на дорогу. При прощании, протянув ей руку, я спросил: «Мне надо остаться с тобою?»
— Не стоит, — был ответ, но, закрывая за мной, она как-то поскучнела, наверно, в предвестии ночи, мыслей наедине. Все-таки надо было.
Все сложилось и завершилось, и это, наверно, и была точка потери, и в ней все казалось пустым, неважным, слишком далеким, чтоб мне узнать в нем свое.
Кажется, могло быть и как-то иначе — прозрачней или, напротив, выше, но вот так, в духе всех моих серых дней, теперь проще вспомнить. Вспоминаю и все равно не могу не усомниться: а было ли?..
И отцвело навек, словно не было…
В последний раз я видел Лену на бульваре, они пили колу с наивной и, наверно, занятной крошкой, дочуркой и.о. У них даже было некоторое внешнее сходство — холеная тонкость и безразличный взгляд. Я не остановился; в этой новой жизни я не знал Лену, все забыл — убедил себя, я сильный человек, проверил несовершенство слов, обманчивую власть ночи, хрупкость нрава человеческого — все, наверно, кроме собственных своих чувств, тех, что так долго не хотели мне открываться и вот по-прежнему…