Тогда, пока мы плыли между небом и зелеными полями и я была совершенно счастлива, я не знала, что на другой день, почти в тот же самый час, тот же самолет убьет моего Хенрика, загорится от какой-то лопнувшей трубки, и мой любимый, мой единственный мужчина, мой ненаглядный муж упадет с неба, как Икар, с пылающими крыльями и выжжет огромную поляну в лесу, в том самом лесу, который сейчас медленно скользил под нами. Только на другой день меня там уже не было, я осталась здесь, за стойкой, подавала кофе клиентам и поглядывала на часы, ждала его, и не было у меня никаких недобрых предчувствий, вся эта болтовня о предчувствиях — полная ерунда, я просто ждала, но он не появился в четыре, как обычно, а потом приехали люди с аэродрома, и стоило мне их увидеть, как я уже знала, только попросила двух дам, что тут сидели, уйти, вежливо попросила, заперла кафе, потом села за столик с этими людьми, приятелями Хенрика, и все выслушала. Один из них даже плакал, но я не плакала, с тех пор как вышла из лагеря, я никогда не плачу. Сидела я с ними и не столько слушала их, сколько думала о том, предыдущем, дне, о домиках, о самолете, который забрал моего Хенрика, и о том, что вот и закончилась лучшая часть моей жизни. Конечно, всегда надо надеяться, но я не могла не знать, что ничего лучше в моей жизни уже не будет просто потому, что быть не может.
С той минуты мне все равно, когда я умру. Сегодня ли, завтра или десять лет тому назад. Уйду без сожалений, я ведь знаю: все лучшее позади. Даже если бы случилось что-нибудь столь же прекрасное, даже если бы что-то еще было возможно, то я уже, наверное, не захотела бы — потому что не надо жадничать, нельзя хватать один счастливый день за другим без разбору, надо и меру знать. Ведь со столькими людьми ничего хорошего за всю жизнь не случилось и уже не случится только по той причине, что они родились в плохом месте или в плохое время или ходили по плохим дорогам, ума не хватило выбрать хорошую. Думаю, на свете мало людей, у кого была такая жизнь, как у меня, — людей, которые чувствуют, что жизнь была к ним щедра, и когда она исчерпается, они уйдут спокойные, умиротворенные.
Вы все молчите, одна я рта не закрываю…
Ну да что может быть лучше разговора в такой ненастный день. Темнеет уже. Сейчас Инес зажжет свечи, поставит их на столики. Иногда я смотрю, как она их расставляет, и думаю: одна свечка для Хенрика, вторая для мсье Петри, третья для его дочки, четвертая для Эдит Пиаф и еще несколько для прочих знакомых, которые к нам сюда захаживали. Может, они и сейчас сюда приходят, садятся за столики, слушают, как я болтаю, и терпеливо ждут, когда мы наконец присоединимся к ним — я и Тереза, почтенный Хайм и мадам Греффер, и тогда все начнется сначала, мы снова будем вместе пить кофе каждое утро, ездить на пикники, играть в кегли над каналом Сен-Мартен и снова будем молодыми…
Как думаете, там что-нибудь есть? Ждет ли нас там что-то другое, ну там небеса или ад? Как думаете, когда буду умирать, я почувствую, что отлетаю, что опять лечу куда-то ввысь? Кое-кто уверяет, что такое чувство обязательно возникнет, и я бы хотела еще раз полетать, как тогда. Самолеты, которыми управлял Хенрик, нисколько не походили на большие пассажирские, в них ты садился чуть ли не снаружи и наслаждался, переживал ту радость, когда возносишься над городом, над лесом, над полями, над этой повседневностью, оставшейся там, внизу. Теперь я уже старая, и если кто-нибудь захотел бы взять меня в такой полет, сердце у меня точно бы не выдержало.
Дома я храню старый альбом; знай я, что встречу сегодня вас, непременно прихватила бы его с собой. Жаль. Давно уж я его не открывала, не доставала из нижнего ящика комода. Если бы я разглядывала те снимки каждый день, то жила бы только воспоминаниями и точно умом тронулась, как мадам Греффер, либо этот альбом надоел бы мне до чертиков и не осталось бы у меня никаких радостей. Вынимаю я его лишь изредка, и всегда в какой-нибудь особенный день, страницы переворачиваю медленно и над каждым снимком задерживаюсь на несколько минут, припоминаю все, что тогда происходило, что и кто тогда делал, и такой вечер для меня — будто самый великий праздник, как для католика Сочельник перед Рождеством Христовым. У евреев много разных праздников, но Рождества Господня нет, и они об этом наверняка жалеют, потому что это такой прекрасный день, хотя для некоторых он — лишь безумная гонка по магазинам и фальшивая глазурь, от которой все становится клейким. Пусть так, но это все равно необычная пора, словно все люди, добрые и злые, договорились, что в эти два-три дня они будут хорошими, исполненными благодати, смирения и радости. В эти дни люди находят в себе смелость протянуть руку какому-нибудь человеку, на которого в иное время они и не взглянули бы, и сдается мне, что даже самые плохие делают это от всего сердца, ведь каждый человек хотя бы иногда хочет быть хорошим, но некоторые окружают себя этакой ледяной стеной и стесняются посочувствовать другому, пожалеть, подать милостыню, они предпочитают замкнуться в себе, ворчать и высокомерничать, и в Рождество Господне, празднуя вместе со всеми, соблюдая все традиции, они продолжают брюзжать, а порою вполголоса злословят, но в глубине души радуются тому, что раз в году им предоставляется повод хоть чуть-чуть вылезти из-за своей стены, из своей черствости.
И вот, выбрав время, — но не чаще одного раза в три-четыре месяца — я сажусь за мой альбом, обычно вечером, когда стемнеет, в тишине и покое, когда на улице умолкнет шум и гвалт, и медленно переворачиваю станицу за страницей, поглаживаю пальцами снимки и вспоминаю. Все эти фотографии выглядят так, будто их вырезали из старых газет, они кажутся ненастоящими, особенно самые старые. Почти на всех друзья, которых я давно не видела, многие уже, наверное, умерли, а другие просто заняты своими делами или уехали куда-нибудь далеко. Сижу и вспоминаю всякие разные дни и минуты и что тогда случилось, а иногда выдумываю то, что могло бы случиться. Когда вижу на снимке незнакомое лицо, стараюсь снабдить этого человека какой-нибудь историей или делаю его участником байки, которую услышала здесь, в кафе, сочиняю ему жизнь, которую он не прожил, и вдруг этот человек становится настоящим и очень даже знакомым. Некоторых я снабдила прекрасной жизнью, других отчаянием и печалью, страшными минутами, которых в общем-то никому бы не пожелала, только знаю, что жил на свете человек, с которым подобная история произошла, потому что другой, кто знал этого первого, рассказал мне о нем здесь, сидя за столиком. Грустных историй, уж не знаю почему, больше, чем веселых; люди, похоже, любят делиться своими печалями, а поделиться радостью стыдятся. Когда они несчастны, то приходят сюда и готовы любому открыться и ждут, что их пожалеют, утешат, протянут руку. Некоторые приходят сюда и после того, как все утряслось и жизнь переменилась к лучшему, и отдают долг, выплачивают его, утешая других, хлопая их по плечу, но тогда они редко говорят о себе, будто стесняются своего счастья. Если муж плохо относится к жене, ни в грош ее не ставит, бьет или изводит, то она рассказывает об этом кому ни попадя, ничуть не стыдясь; видно, потребность в сочувствии, добром слове сильнее стыда. Да вы сами припомните, сколько женщин со всей откровенностью поведали вам о том, как мужья их бьют, или разлюбили, или изменяют, а часто ли вы слыхали о веселых приключениях, о нежности и баловстве в ночи? Об этом не говорят. Люди не любят делиться такими историями.
Но я опять отвлеклась…
Вообще-то я здесь не кофе торгую. На самом деле я покупаю и продаю истории. Одни любят рассказывать, другие любят послушать, а я всегда тут, рядом. Их разговоры, разбавленные вином, такие текучие, им легко придать форму, как тесту для рогаликов, и если их умело пересказать, они будто становятся пышными и хрустящими. Иногда попадаются байки, которые сами по себе и не любопытны, и не поучительны, но если соединить их, получается красивая и умная история, и все, кто ее слушает, умолкают, задумываются, вот как вы сейчас. Вы ни единого слова не проронили, одна я говорю да говорю, сидим тут с полудня, уже стемнело, а вы только слушаете.
Как думаете, сколько из тех историй, что вы сегодня услыхали, настоящие, случившиеся на самом деле, а сколько принесли сюда разные люди и продали мне за чашку кофе или бутылку вина?
Что вы так странно смотрите?
Жизнь, вся целиком, слеплена из историй. Когда мы их слушаем, они кажутся то страшными, то чудесными, мы завидуем или радуемся про себя, что с нами такого не случилось. Разве так уж важно, кто пережил все это, разве важно, где правда, а где вымысел? Если честно, я иногда уже и сама не разберу. Всю жизнь собираю чужие истории, записываю в тетрадку и складываю вместе с моими, и теперь уже они все перемешались, и в результате я не помню, какая кому принадлежит, которая правдивая, а которая выдуманная, я уже очень старая, память подводит. Некоторые истории я потеряла, другие пришлось заново переписывать, но я до сих пор умею их красиво рассказать, и молодой Мишель порою сидит тут весь вечер и слушает меня. Я вам не скажу, и не просите, что тут правда, а что нет, что мне приснилось, о чем я только слышала, а что пережила на самом деле. Я и так вам доверила тайну, о которой никто не знает, сама не понимаю почему, может, потому, что у вас такой добрый взгляд. У меня тоже добрый взгляд, оттого мне все и верят и приходят сюда постоянно, вы же все равно завтра или через неделю вернетесь в Польшу, так почему бы не посвятить вас в тайну.