Тут нигде нет и признаков оседлости. На станции Гилтегентай почва развертывается, как вздутая кое-где ветром пелена. Только еще на юго-восточном горизонте виднелись невысокие горы, но погодите, доедем до этих гор, и не увидим их: стают, исчезнут, потому что мы все еще будем неприметно подыматься и подымемся, до их уровня.
Растительность тоже скудеет: это уже начало Гоби; вода в колодцах горьковатая, соленая, стоячая; почва покрыта мелким гравием, как речные отмели; трава жидка, тоща; попадается ковыль и кустоватая акация, напоминающая мимозу в лучших местах пустыни Нубии.
11-го числа был первый день довольно душный, хотя солнце редко показывалось из-за облаков; к вечеру тучи разразились дождем.
Я обыкновенно ехал верхом, в сопровождении переводчика, тусулакчи, зангина и других почетных монголов. Однажды, как-то разговор иссяк, и я попросил монгола спеть. Монгол запел:
«На берегах Керелуна, летом, гулял буланый конь; хозяин заметил его горячий норов и крепкую стать и пустил в бег на далекое расстояние. При беге у коня показывалась во рту кровавая пена, – так сильно бежал он, а когда узнавал на бегу своего хозяина, то становился еще прытче, – летел буланый конь! Хотя Тэнют река глубокая и покрывала водой всего верблюда; однако буланый конь пробегал через реку только по колена в воде. Его ноги не скользили по горам и скалам, и он догонял рысей и соболей. Происходил буланый из табуна Баин-ноина и был предметом удивления всех телохранителей Вайдан-вана. На празднике семи хошунов, буланый семь раз был пущен в бег, и каждый раз опережал других коней: еще он был молод; когда же достиг совершенного возраста, был отправлен в Пекин к самому богдохану. Тут коню были и холя, и пища, и пойло, только нежься конь буланый, да раскошничай, а конь не ест, не пьет, да все думает, как бы в степь, да на волю».
Напев унылый, тихий, монотонный, но приятный, отзывающийся в душе чем-то знакомым, чем-то близким сердцу.
Пляски собственно нет у монголов; у чахар и даже у наших бурят есть какие-то штуки и кривлянья; но, не знаю, можно ли их признать за танцы? Вот что это такое: когда большое веселье, во время свадьбы, на пример, то двое из гостей выходят на сцену, и под напев других, стоя на месте, ударяют ногами в такт, но не так, как это делает весь пляшущий люд, – иначе я, не обинуясь, назвал бы это танцами, – нет, вся штука состоит в том, чтобы приноровить удар правой ноги одного в левую ногу другого, и непременно пяткой в пятку. Можете себе вообразить, что из этого выходит! Как бы искусны ни были фокусники этого рода, но все же усилия их ясно выражаются во всех движениях, пот градом катится с лиц; это не пляска, не потеха, а, просто, пытка; словно двое беснующихся бичуют друг друга.
Провожатый мой все еще мурлыкал себе под нос песенку, но уже на другой лад, про другого коня, кажется, вороного. Я сначала слушал, слушал, песня эта перенесла меня куда-то далеко, к другому, лучшему для меня времени; я призадумался; потом, пригретый полуденным солнцем, слегка вздремнул; конь мой, вероятно, последовавший моему примеру, также забыл о дороге, и вдруг споткнулся; я едва не полетел через голову его. Здесь надо быть как можно осторожнее и крепко держать поводья: все поле, вся дорога изрыта норами сурков и полевых мышей, и как ни привычны степные лошади, но то и дело попадают ногой в нору. Дорогой, от нечего делать, мы часто наблюдали нравы полевых мышей, у которых, по-видимому, общественная жизнь очень развита; подземные их норы искрещены разными переходами, на поверхности протоптаны всюду от норы к норе дорожки, и часто видели мы пять-шесть зверьков вместе стоящих на задних лапках у одной какой-нибудь норы и, при появлении нашем, разбегавшихся по своим жилищам. Говорят, будто они любят корни ревеня, которого в здешних краях много.
Станция Мукотту (грязный, топкий) получила название свое, вероятно, от небольших озер с солоноватой водой, грязных, с такими топкими берегами, что трудно было подогнать к ним скот, если бы даже он и стал пить эту воду.
На переезде от Мукотту к Бумбату, мы встретили огромное стадо диких коз, которые, выскочив из-за холма, вдруг наткнулись на обоз; испуганные, они кинулись в сторону, и попали на табун наших лошадей и верблюдов, и, в свою очередь, испугали его; лошади шарахнулись; казакам и монголам нелегко было собрать их. На беду, ни у кого из нас не было наготове ружей, а пока мы доставали их, дикие козы уже умчались далеко.
На северо-востоке тянулась гряда возвышенностей Еркету и слилась с горами Тоно, довольно скалистыми, оставшимися от нас слева. Гора Дархан третий день была перед нашими глазами. С Бумбату она виднелась уже яснее, ярко освещаемая восходящим солнцем.
Мы ехали молча, занятые каждый своей заботой или беспечно покачиваясь на лошади.
– Что за чудо это гора Дархан: едем не доедем до нее! – сказал я своим неразлучным спутникам кундую и тусулакчи.
– Такие ли чудеса бывают на ней самой! – отвечал с важным видом кундуй.
– А что такое? – спросил я, обрадованный чуду там, где кроме голой степи, да возвышающегося среди нее Дархана, ничего не видно; где ни о чем другом не слышишь, кроме как о благополучии скота.
– А Чингисова кузница!
«Старая песня», – подумал я. Всякая миссия слышит сказку про наковальню, которую, будто бы, оставили Чингисовы кузнецы на Дархане.
– Слышали мы про это, – отвечал я равнодушно. – И что ж тут особенного? Наковальня, как наковальня, – да еще и есть ли она там? Все говорят, да говорят-то разное: иные сказывают, что она железная, еще будто бы пополам с медью, а другие – просто камень, похожий на наковальню, ну, а кто ее видел? Уж полно есть ли она там?
– Есть ли она там!.. Когда бы не было, так бы и не ковали на ней.
– Да кто же там кует?
– А кто его знает! Слышно только по ночам тук-тук-тук.
– Вот что! Ты слышал?
– Слышал! – отвечал он, замявшись; – да и жертвы бы не стали проносить даром горе, коли бы на ней не было этой наковальни.
Тусулакчи искоса подмигивал, указывая на кундуя, и когда тот отъехал от нас подогнать какого-то отсталого от стада верблюда, он, с усмешкой, обратился ко мне:
– Жертва! Какая это жертва? Человек сотня из хошуна соберутся к горе, да заколют барана, а потом поскачут на лошадях, друг с дружкой сцепятся в борьбу, да и разойдутся. Вот у нас, так другое дело!
– А что у вас?
– А разве не слышали про гору Гентей?
– Слышал, да в толк не возьму; как было-то дело?
– Чингис-хан тут охотился, истомился, пить захотел, а чаши не было; людишки где-то поотстали или растерялись в лесу; вот он и думает, как ему быть? Смотрит, а чаша перед ним, чаша как раз по нем: видно с неба свалилась.
– Ты видел? – спросил я.
Тусулакчи отвечал не заикнувшись: видел! И потом описал ее: будет ведер в 15, сделана из смеси желтой и красной меди и чугуна. Когда в ней приносят жертвы, так сам Амбань-бейсэ приезжает, а известно, что только на Хан-оле присутствует он при жертвоприношении. Да еще что говорят? Не надо и жертвы нести, – придут на гору, а чаша уже полна и молока, и чаю, и сластей; а кто наполняет ее – неизвестно! Только смотрят, на какую сторону перельется молоко, в той стороне и благодать в тот год!
– Подлинно диво! – заметил я.
Гентей – слово маньчжурское, означает удивительный; речка Харзиту, составляющая один из притоков священной у монголов Толы, берет начало из нее. Онон и Керелун, славный рождением и первыми подвигами на берегах его Чингисхана, вытекают из Гентейского хребта, из гор Телерцзидаба. Обе реки, потом, уходят на восток и составляют вершины Амура; Керелун, под названием Аргуни (Эргуне по-монгольски), соединяется с Шилкой, и служит границей между Россией и Китаем.
Степь еще не успела вполне развернуться, разгуляться; туманная полоса, давно вырезавшаяся на ярко освещенном восточном горизонте, мало-помалу определялась, принимала формы и образы отдельной горы по мере того, как мы подымались все выше и выше, приближаясь к ней; караван наш расположился у подошвы, под ее затишьем, на ключе Боро-худжир. Кумирня, в которой приносят молитвы и жертвы горе, осталась невдалеке, позади нас.
От самого Дархана до Шара-шароту, дорога пересекается частыми увалами; почва все еще взволнована небольшими горными отрогами; только у станции Шара-шароту вид более степной: грунт земли хрящеватый, дорога – чудное природное шоссе; трава плохая; возле лежащее озеро солоновато и скудно водой; все это принадлежности Гоби.
У станции Шара-шароту такие бедняки нищие, каких мы еще не видали; а что за юрты у них, что за юрты!
Здесь пошли скучные, томительные переговоры с китайскими приставами, напомнившие горькие переговоры у Иро и не совсем приятные в Урге: шла речь о дороге. Надо сказать, что еще прежде отправления миссии, наше правительство сносилось с китайским, относительно перемены дороги. Трибунал внешних сношений уведомил, что впредь миссии наши будут отправляемы по лучшей дороге; но когда мы приехали на место, где дороги расходятся, – одна на аргалинские пески, почти непроходимая, другая, составляющая купеческий тракт, – китайские пристава объявили, что станции для нас выставлены на первой, по примеру прежних лет, и когда я сослался на отзыв Трибунала, пристава очень равнодушно отвечали, что эта-то дорога и есть лучшая. После продолжительных споров, я объявил, что скорее вернусь назад, чем поеду по аргалинской дороге; они должны были согласиться; впрочем, послали гонца в Ургу, с уведомлением обо всем случившемся. Мы жили на месте двое суток, пока распоряжались о переноске станций с одного пути на другой; казаки стреляли турпанов и куликов на озере, а мы собирали халцедоны и сердолики, которых здесь много.