— Алло!
— Ой, простите, — торопливо извинился я, в уверенности, что этот гневный мужской голос не может отвечать по телефону Клаудии. — Я, наверное, ошибся.
Пока я более внимательно еще раз набирал номер, мне подумалось, однако, что Клаудия могла неправильно истолковать мой звонок — ведь и часа не прошло, как мы расстались, а кроме того, я понимал, что по сути и вообще звонить необязательно: мне казалось очевидным, что, заметив исчезновение ключей, моя подруга тут же вспомнит об эпизоде прошлой ночью и догадается, где они; поэтому в случае необходимости она наверняка бы позвонила первой, если бы ей было удобно. К тому же я со снисходительным сочувствием рассудил, что в эти минуты Клаудию больше бы порадовала не назойливость с моей стороны, а покой, без сомнения, нужный ей, чтобы немного привести в порядок свои мысли. Не закончив набирать номер, я повесил трубку.
Конечно же, мне тоже был необходим покой, чтобы привести в порядок свои мысли. Я не стал звонить Клаудии той ночью, и она мне тоже не звонила. Но почти целые сутки с момента моего возвращения домой до субботнего вечера, когда я встретился с Луизой в аэропорту, я ни на секунду не переставал вспоминать свое свидание с Клаудией. Я снова и снова живо представлял себе проведенные вместе с ней часы; и поскольку, вероятно, невозможно оценить событие в тот момент, когда мы его проживаем, или потому, что мы вообще почти всегда живем, особо не задумываясь, не обращая внимания на происходящее, то, не без некоторого смущения, я начал осознавать или выдумывать заметное несоответствие между тем, как я воспринимал свои собственные действия и действия Клаудии во время нашей встречи, и тем, как я их воспринимал сейчас, оглядываясь назад. Достаточно лишь одного примера, чтобы показать это расхождение. Днем в пятницу поведение Клаудии меня совсем сбило с толку: еще не окончательно развеялось ощущение кажущейся близости и непринужденной сердечности предыдущего вечера, но оно сменилось некоей неловкой напряженностью, упрямой решимостью опять отгородиться друг от друга формальностями, от которых прежде избавляла телесная близость, кроме того, Клаудия тщательно избегала в разговоре упоминаний о своем муже, Луизе или о проведенной вместе ночи, расспрашивая меня о моей работе, рассказывая о своей и, особенно, про Макса, и лишь когда мы прощались в тот теплый вечер на людных террасах площади Солнца, она напомнила мне о разговоре прошлой ночью и взяла с меня обещание ничего не рассказывать Луизе о том, что произошло между нами. Уверен, что тогда я подумал, будто внезапная холодность моей подруги вызвана раскаянием из-за того, что она поддалась тривиальному зову мимолетной страсти, или же это отчуждение являлось завуалированным предупреждением, чтобы я не допускал вероятности повторения чего-либо подобного — отчасти оно могло объясняться тем, что за весь день я почему-то странно-бесчувственным образом не сообразил предложить Клаудии снова заняться любовью, совсем упустив это из виду после своего счастливого пробуждения; но, во всяком случае, в субботу, много часов спустя после нашего расставания, мнимая проницательность, зачастую сопутствующая желанию — оно всегда готово убедить нас, будто неправда все, что кажется правдой, мы лишь хотим, чтобы оно было правдой, — подвигла меня трактовать каждую паузу, сделанную Клаудией, как подавленное признание в любви, а каждый ее нетерпеливый жест, каждое проявление рассеянности или холода объяснять гордостью и таким трудом завоеванной независимостью, что делало для нее невозможным любое выражение чувств, способное показаться мне шантажом, и вынуждало ее действовать таким образом, чтобы я не связывал себя обязательствами из-за этой встречи (так, должно быть, представлялось Клаудии): она не могла означать для меня ничего, кроме запоздалого, но здорового сведения счетов со своей юностью.
В результате ледяная стена, воздвигнутая Клаудией между нами в пятницу вечером, перестала казаться неоспоримым свидетельством неизбежно эфемерной природы счастья (или нервного расстройства, в которое поверг Клаудию развод с мужем) и превратилась в безошибочное подтверждение того, что если бы я не был женатым человеком и если бы поступить так не означало развязать конфликт с непредсказуемыми последствиями, то моя подруга хотела бы, чтобы наши отношения на этом не закончились. Что касается меня, то, возможно, мой брак переживал не лучшие времена, но тем не менее уже давно кипение страсти сменилось обычной привычкой, и, казалось, ничто было не в силах нарушить приятное и бесцветное существование; однако не менее верно и то, что все мы живем в ожидании чудесных и неожиданных встреч, и когда нам, всем тем, кто не живет сейчас, словно собирается жить вечно, выпадает редкий счастливый случай, упустить его представляется крайним легкомыслием. Хотя, пока я был с Клаудией, я отдавался ей со всем возможным для меня пылом, по правде у меня и на секунду не мелькнула мысль, что эта авантюра может поставить под угрозу мой брак. Как только я расстался с Клаудией, — и особенно как только я понял, или мне показалось, что понял, что она хочет снова меня видеть, — я ощутил неизбежность этого: охваченный предчувствием грядущей тоски, я осознал, что ничто не может опечалить меня так, как мысль никогда больше не видеть Клаудию. Быть может, с намерением спастись от этого (или же потому, что то, что меня втайне больше всего влекло, могло причинить мне наибольший вред), я сказал себе тогда, что единственный способ сохранить верность Клаудии — это как раз предать ее, нарушив данный перед прощанием обет молчания и рассказав все Луизе. Эта идея пришлась мне по вкусу, ибо доказывала мою природную тягу к честности. Теперь я знаю, что речь шла не о честности, а о силе, или, точнее, об отсутствии силы: ибо у людей, еще не усвоивших привычку лгать, ничто не требует таких затрат энергии, как необходимость хранить тайну, и ничто не приносит такого облегчения, как исповедь, — наверное, действительно правда, что все совершаемое нами делается для того, чтобы потом иметь возможность рассказать об этом. В остальном же, кто знает, может, в тот момент я посчитал более рискованным стараться сохранить секрет, подвергаясь опасности разоблачения Луизой, чем признаться самому и встретить последствия лицом к лицу.
Так или иначе, но в субботу к вечеру, паркуя машину у международного аэропорта, я уже окончательно решил не скрывать от Луизы своей встречи с Клаудией. Когда я вошел в здание, не было еще и половины восьмого, и, уточнив по табло, что рейс Луизы прибывает по расписанию в восемь, я направился в бар. Помнится, там было довольно много народу, и два официанта в белом обслуживали клиентов у стойки, а третий, сбиваясь с ног, сновал между столиками. Я уселся в зале и закурил сигарету, но тут же погасил ее, потому что каждая затяжка наполняла мой рот горьким вкусом влажного пепла. Добавим к этому тот факт, что с момента пробуждения в доме Клаудии мне было трудно глотать; и хотя я пытался не обращать на это внимания (словно игнорировать трудности — это лучшая форма борьбы с ними), все же пришлось признать прискорбную истину: я таки умудрился простудиться. Посылая в уме проклятья в адрес летних ночей, открытых террас и морского бриза и твердо зная, что простуда любит покушать, я, в конце концов, привлек внимание официанта и заказал горячий кофе с молоком и пакет кексиков.
Я еще не успел как следует распробовать кексы, как появилась Луиза в сопровождении какого-то типа, толкавшего тележку с двумя чемоданами. Увидев их, я покраснел, не столько потому, что меня застали врасплох за жадным по-детски пожиранием кексиков, сколько потому, что на секунду мне показалось, будто на моем лице написано, что я провел ночь с Клаудией. Мне, однако, удалось справиться с уколами нечистой совести, и, вымучив радостную улыбку, я впопыхах вскочил, поцеловал Луизу и спросил ее, как дела.
— Очень устала, — произнесла она, улыбаясь в ответ.
Мне показалось, что она слишком бледна. Я уже собирался сказать ей об этом, когда она, не глядя, указала на своего спутника и спросила:
— Вы знакомы?
— Нет, — поспешил ответить тот, протягивая мне поверх тележки смуглую узловатую руку.
Я внимательнее вгляделся в него. Это был рослый мужчина, несколько моложе меня (и, само собой, моложе Луизы, которая и так была старше меня на пять лет), крепкий и жилистый, с загорелой кожей и золотистыми волосами, густыми и слегка растрепанными. Его темные острые зрачки, казалось, беспокойно плавали в радужной оболочке, как рыбы в садке, за стеклами очков в элегантной металлической оправе. Он сиял довольной, слегка выжидательной, улыбкой и был одет в молодежном, якобы небрежном стиле, типичном для преподавателей солидных американских университетов и барселонских пижонов: летние мокасины, черные джинсы в обтяжку, футболка «Lacoste» и горчичного цвета джемпер, накинутый на плечи.