Некоторые из южнорусских церковных деятелей и писателей в спорах с московскими критиками вынужденно признавали собственные отступления и «погрешения», признавали подверженность своего богословия чужим влияниям, полным «лжи и яда змия адского», как говорил Кирилл Транквиллион-Ставровецкий. А украинские монахи, зная про недуги местного благочестия, о Могилянской академии, ее преподавателях и учениках, отзывались весьма скептически, утверждая, будто там «тайное гнездо антихриста уфундовалось»…
Со второй четверти XVII столетия малороссийское интеллектуальное влияние в Московском государстве расширяется. Но в действительности это означало проникновение в страну не столько южнорусской, сколько польской культуры. А полонизация «святорусского царства» в конечном счете вела к разрушению самобытности и распространению начал западноевропейской цивилизации в России.
Эту следственную связь чутко уловили сами европейцы, жившие в Москве. Они отмечают, что с течением времени прежняя строгость московских нравов смягчается, как скоро они оставляют дедовские обычаи и начинают подражать иноземцам. Русские люди приобретают вкус к удовольствиям и даже роскоши. Строят более дорогие каменные дома вместо прежних «убогих» деревянных, тратят больше средств на красивую одежду, заводят богатые кареты, проводят свободное время в беседах за бокалами вина, а не в бесконечных постах и в церкви. Заслуга в этих переменах отдается усилению именно польского влияния в России. Личный лекарь царя Алексея Михайловича, англичанин С. Коллинс, так и не преодолевший своей неприязни к русским, среди которых прожил много лет, прямо указывает на причину приятных для него изменений: «В целом мире нет таких негодяев; есть, однако же, и между ними много добрых людей. Те, которые расширили понятия свои разговором с иностранцами, образованнее; также и те, которые видели польский быт, хотя он мне и не слишком нравится…»
Известно, с каким пренебрежением относились к Польше в Западной Европе, считая поляков дикарями, а их страну — окраиной цивилизованного мира, за которой начинается территория едва ли не людоедов с песьими головами. Но в сравнении с бесконечно чуждой и непонятной «Московией» Польша оказывалась все-таки «своей», на нес возлагалась культуртрегерская миссия нести свет цивилизации Запада во мрак Востока.
Московские ревнители благочестия не менее остро ощущали это агрессивное проникновение во внутренний мир своего государства чужого мироощущения, отдавали себе отчет в том, что спор идет не о внешних приметах быта, а о выборе пути дальнейшего духовного развития. Они восставали не против «науки» и знания, в чем поверхностно винили их европейцы, а против обмирщения жизни, как неизбежного следствия рационализации сознания. И поступали так не от невежества, а от сильно развитого в их сердцах того самого «страха Божия», утрату которого столь горько переживали еще гуманисты эпохи раннего Ренессанса.
Философия и наука, свободные от христианского смирения, призванные утверждать не веру в Бога, а в самодостаточность человеческого разума, направленные на земные нужды и утилитарные мирские цели, были чужды сознанию не только русских людей того времени, но религиозной психологии вообще во все времена. Максим Грек, европейски образованный византиец, приехавший в Россию в первой половине XVI века и оказавший своими трудами немалое влияние на формирование русской богословской мысли, выразил общехристианский взгляд на мирское «мудрование», приобретавшее столь большое влияние на европейском Западе. Он предостерегал от излишнего увлечения античной философией, художествами и прочими знаниями в ущерб вере. Он выступал не против светской образованности, а за то, чтобы подчинять ее мирской потенциал духовному началу. Максим признавал: «некоторые светские науки хороши и нужны для человеческого существования, — но отмечал в то же время, что — большая часть их вредна и скрывает в себе пагубу».
На Руси разделяли такой взгляд на мирское знание, стремясь подчинить его утилитарным задачам, ставя его много ниже духовного опыта: «Афинейския бо ради премудрости никто же спасется, ходяй же по заповедех Божиих, к небеси вознесется», — наставлял учеников один из писателей русского XVII столетия инок Савватий. Это утверждение вполне выражало точку зрения лучших представителей восточного православия. Обладая весьма хорошим богословским образованием, отличным знанием Ветхого и Нового Завета, творений отцов Церкви, а, кроме того, и начитанностью в области светской литературы, довольно вкусив от плодов той самой «еллинской премудрости», они решительно отказывались покорить ей свои души и души своих единоверцев.
«Нас, овец Христовых, не премудряйте софистеками своими, нам ныне неколи философства вашего слушать, — возражал на изощренные приемы речи иноземного “ритора” один из высокообразованных московских писателей, ключарь Успенского собора Иван Наседка, добавляя строго: — Уже бо кончина миру прииде, и суд Господень при дверех…»
* * *
Отрешение от мира и пренебрежение его соблазнами, искренняя религиозность и сосредоточенность на душевном спасении проникает во все слои Московского государства. Приезжавшие в Москву единоверцы из других стран отмечали соединение в местных жителях приверженности сохранению церковного обряда с неподдельным благочестием, которого не встречали больше нигде. С трепетом вспоминал один из них: «Тут-то (в России) мы вступили на путь усилий для перенесения трудов, стояний и бдений, на путь самообуздания, совершенства и благонравия, почтительного страха и молчания…»
Часто не «сверху», — от патриаршего и царского престола, — а из народной гущи доносятся настойчивые требования защиты «пресветлого православия» от внешних и внутренних посягательств. Солдаты и рейтары из новосозданных полков иноземного строя бьют челом на государево имя, отказываясь служить под началом офицеров-еретиков. Настоятели приходов и прихожане просят ограничить число иностранцев и запретить им строить в городах рядом с православными церквями свои «ропаты»[3]. Появляются энтузиасты возрождения благочестия, среди которых священники и миряне, указывающие на множество отступлений от канонов в посведневной жизни. Возникает движение, получившее в научной литературе название «боголюбческого». С. Зеньковский так характеризовал его: «По всей стране… раздаются голоса, требующие от иерархии перемен: повсюду растет религиозное напряжение, со всех сторон стали видны признаки нового мощного религиозного движения… Представители этого течения хотели стать христианами не только на бумаге, но и на деле»{14}.
Появляется много имен видных деятелей этого церковного возрождения, среди которых архимандрит Троицесергиева монастыря Дионисий, окруженный благоговейным почитанием, имевший непререкаемый духовный авторитет, его ученики, сотрудники и последователи — Симон Азарьин, Иван Неронов, Иван Наседка и еще больше почти безвестных подвижников и ревнителей очищения веры. Некоторые из них обращаются в своих произведениях к трагедии Смуты, ее причинам и утверждают читателей в мысли, что отступление от благочестия в вере и от своих национальных традиций, засилье иноземцев угрожает самому существованию народа. Другие очищают богослужебные тексты от вкравшихся в них ошибок бескомпромиссно, не боясь ни преследования, ни лишений и побоев, восстают против падения нравов, против пьянства, сквернословия и небрежения церковными правилами. Обличают пороки воевод и представителей иерархии, гонят скоморохов, искореняют остатки языческих традиций и суеверия.
Движение боголюбцев направлено на исправление прежних ошибок и недопущение их повторения. Их цель — возрождение веры и защита национальной самобытности, сохранение Руси — «святорусского царства», Третьего, последнего «Рима» — оплота веры.
Русская церковная реформация, в отличие от европейской, была направлена на возрождение христианской жизни в строгом соответствии с каноническими правилами. Целью реформаторов было не привнесение вольностей и новшеств в обряды и толкование священных текстов, а искоренение любых несоответствий в духовной практике со священными образцами, возвращение к незыблемой основе вселенского православия.
Их главным и действенным оружием стала проповедь. Живое слово, обращенное к слушателям, возрождало традиции пастырских поучений, которыми так сильно было русское богословие прежних времен. Слово стыдило за пороки и вдохновляло на их преодоление, вселяло надежду на духовную победу. Проповедники много терпели за свою смелость — их травили собаками и медведями лихоимцы-воеводы, били смертным боем в ночи раздраженные назойливым морализаторством пьяницы и блудодеи, гнали нерадивые попы, не желавшие что-либо исправлять в своем быте, часто далеком от образцовой добродетели. Но проповедь не глохла, а становилась все громче и настойчивее.