Продовольствие, которым мы запасались, уходя под землю, давным-давно кончилось. Мы уже порядочное время были на полном самообеспечении, и чем дальше, тем больше сил и людских ресурсов оттягивало на себя наше продовольственное производство. Коровы, которых мы спустили с собой под землю, дали вполне здоровое потомство, и это потомство дало свое потомство, но удои год от году делались все меньше, все меньше — никакая вентиляция не могла заменить свежего земного воздуха, никакое электричество — солнечного света, пришлось увеличивать поголовье, а увеличив его, пришлось увеличивать производство кормов, а увеличить производство кормов — это значило увеличить число теплиц, в которых на гидропонике мы выращивали все, от пшеницы и вики до огурцов с редисом, но, увеличив число теплиц, нам пришлось расширять и наше химическое производство, которое различными перегонками, выпарками и прочими способами готовило для гидропоники питательные растворы. Получился еще один замкнутый круг, и чем шире он становился, тем уже оказывался па деле, тесня нам дыхание, будто железный ошейник на горле.
Продуктов год от году нам вообще требовалось все больше и больше. Нас теперь было не две тысячи, как вначале, а почти три. Людей в возрасте спустилось под землю не очень много, в основном такие, как мы с Веточкой, и, как ни велика оказалась детская смертность, население нашего подземного города все же неуклонно росло.
И если б они были просто лишними ртами! Но ведь их нужно было растить. Нянчить, ухаживать за ними, пока маленькие, присматривать, когда подрастут, и учить, развивать физически — заводить то есть детские сады и школы, оборудовать гимнастические залы, строить бассейны… Никто из нас там, на земле, и не догадывался, что это такое— растить детей, какой это труд, какие это вложен и я, какой расход. Даже и Волхв. С чего ему было догадаться, если он никогда не имел детей. А между тем одних только школьных учителей приходилось нам содержать десятков пять. Ведь не могли же мы допустить, чтобы наши дети, когда строительство будет закончено, выйдя наверх, на землю, оказались недоумками и невеждами. Нет, они должны были войти в земное общество как равные и чувствовать себя абсолютно полноценными его членами!..
В палату- вошел врач. Окинул нас всех быстрым взглядом, попросил жестом Волхва и Рослого освободить место около кровати, завернул угол одеяла, открыв Декану грудь, послушал его стетоскопом, подсовывая мембрану под спину, и вытащил пластмассовые оконечности трубок из ушей бессильно-раздраженным рывком.
— Я ничего не могу сделать! — сказал он. — И даже попробовать не могу. Глубочайший отек, конечно… но ведь у меня вообще… какое у меня здесь оборудование… я так, вместо мебели здесь!
— Прекратите! — резко сказал Рослый. — Не можете — и не надо! Вас никто ни в чем не винит, в этом можете быть уверены!
Полчаса спустя, как и было обещано врачом, Декан пришел в сознание. Он все вздрагивал, дергал в конвульсии руками и ногами, а тут на него вдруг сошло успокоение, лицо разгладилось, прояснилось, дыхание стало чаще, ровнее, и еще немного погодя веки затрепетали и медленно, с трудом отрываясь друг от друга, раскрылись. Мы, сгрудясь, стояли над кроватью. Какое-то мгновение Декан смотрел на нас неподвижным тяжелым взглядом, так что не понять было — осмыслен ли этот его взгляд, действительно ли он пришел в себя, потом голова его на подушке повернулась влево, вправо, и вслед этому движению дрогнули в орбитах глаза, губы его приоткрылись, и он произнес сильно и трубно несколько звуков.
Что он произнес? «Ам-гам-гам-а», — услышал я. И никто не понял его, и по боли, что рябью прошла по его неподвижным зрачкам, ясно стало, что он догадался об этом. «Ам-гам-гам-а», — снова произнес он, пытаясь обвести нас всех взглядом, и снова никто не понял его.
— Вот, милый, все хорошо, тебе уже лучше, — сказал Волхв.
— Ага, ага, уже лучше! — согласно подхватил Рослый.
Декан вновь приоткрыл рот в мучительной попытке выговорить, сообщить нам что-то, но сил ему уже не хватило, губы сомкнулись, и мгновение спустя сомкнулись веки.
Минуты полторы был он в сознании, не больше. И только когда последняя, предсмертная судорога побежала но его телу, расслабляя суставы и распуская мышцы, отрывая живую душу от плоти, только тут до меня дошло, что он хотел сказать. «Умираю», — вот что он нам говорил, вот то, чем хотел поделиться с нами, тщился сделать это, дабы мы знали, были с ним вместе, а мы не смогли облегчить его отлетающую душу своим пониманием. «Ам-гам-гам-а» — «У-ми-ра-ю» — те же четыре слога…
По часам, что давали нам отсчет времени в нашей подземной тьме, было раннее утро, когда он умер; вечером, после окончания рабочей смены, мы его хоронили.
За прошедшие годы у нас уже выработался свой ритуал похорон. Прощание мы устраивали обычно в Главном, самом большом зале пещеры, который мог вместить все наше подземное население и где вообще проходили все наши общие сходки. Жилые штольни были пробиты поблизости от него, а кладбище находилось в одном из дальних залов пещеры, идти туда приходилось по узким, извилистым переходам, и на кладбище после прощания отправлялись, как правило, только самые близкие люди.
На митинге в Главном зале я не выступал. Волхв просил меня сказать хоть что-нибудь, но будто кол стоял у меня в горле — и я ничего не мог говорить. И всю долгую дорогу до кладбища, то неся носилки с завернутым в покрывало телом Декана, то освещая фонарем путь впереди, то следуя за носилками в отдыхающей паре, так я и шел с пережатым горлом. «Инженера нет, сейчас вот Декан, и сколько уже там… а нам еще так долго идти, столько еще впереди…» — все звучали в ушах, никак не могли уйти из меня слова Магистра, сказанные над умирающим Деканом, и оказывается, во мне самом тоже было это ожесточение, ожесточение и отчаяние, я захлебывался в них, они душили меня, отнимали у меня силы…
А ведь уходя под землю, никто из нас и думать не думал, что придется устраивать в нашем подземном городе кладбище. Почему-то никому, ни единому человеку не пришла в голову подобная мысль! Но на веки вечные лег там и Инженер, сначала погребенный под тоннами обрушившейся на него породы при проходке той самой штольни, где сейчас размещался медблок, откопанный и вот так же на носилках одолевший этот извилистый путь, и дочурка моя любимая, дочечка моя маленькая, девчушечка славная, так и не успевшая сказать ни слова, тоже там… Может быть, потому не пришла никому в голову мысль о кладбище — тогда, на земле, — что никто и помыслить не мог, что наше подземное заключение продлится не два-три, ну, четыре от силы года, а перевалит на второе десятилетие, и все ему так и не будет видно ни конца, ни краю?..
Ход, по которому мы шли, расширился, луч фонаря повис в пустоте — мы были в пещере. Сегодня я пришел сюда уже второй раз. Первый раз я был здесь утром — долбил могилу для Декана. Долбил, садился передохнуть, отдавая инструмент напарнику, снова долбил, и все время стояла в голове одна и та же мысль: а может быть, где-нибудь здесь по соседству суждено лежать и тебе?
Рослый с Магистром, несшие носилки, поставили их около могилы, и Рослый, наклонясь, отвернул покрывало с лица Декана.
Все, путь был закончен, теперь лишь — проститься со своим другом. Отныне от бывшего Вольтова братства, что в туманной дали уже семнадцатилетней давности ринулось очертя голову в борьбу за метро, ведать не ведая, во что она выльется, отныне от этого Вольтова братства оставались лишь я да Магистр…
Мы зажгли все фонари, которые были у нас, и направили их свет на лицо Декана. Так мы стояли, глядя на мертвое, отекшее, с запавшими черными глазницами лицо Декана, минуту, две, три, и наконец Волхв опустился на колено, оперся рукой о пол и поцеловал Декана в лоб. «Ну, прошай, — сказал он. — Пусть земля тебе будет пухом». И все остальные тоже стали опускаться перед носилками на колено, целовать Декана — кто в лоб, кто в переносье, — и говорить ему свое последнее прощальное слово, едва ли слышимое им, но нужное нам, остающимся жить. Прощание закончилось. Рослый снова закрыл Декану лицо покрывалом, мы сняли закостеневшее тело с носилок и осторожно, ногами вперед, вложили его в нору могилы.
Это мы первые могилы рыли в полу пещеры. Потом мы поняли, что так пространства пещеры не хватит, и стали выдалбливать могилы в стенах. И если сначала хоронили в гробах, то сейчас, давно уже, просто в саванах. Дороже всего было здесь у нас дерево, что там какое-то золото в сравнении с ним…
Снова в очередь, как кочегары в топку паровоза уголь, мы закидали могилу раздробленной породой, замесили в принесенном с собой ведре густой цементный раствор и заделали отверстие.
Теперь нужно было немного подождать, чтобы в слегка схватившемся растворе оттиснуть приготовленной доской имя Декана и годы его жизни на веки вечные.